Перебои в смерти - Жозе Сарамаго 41 стр.


И все же, занеся ногу над порогом мечты, смерть, которая уже перестала заглядывать за плечо виолончелисту, предалась сладостным думам о том, как поступила бы, получи она в свое распоряжение эскадрилью бабочек — вот выстроились они перед нею на поверхности стола, а она выкликает их по одной и отдает приказы: лети туда-то, найди такого-то, покажи ему череп и возвращайся. И когда музыкант подумал бы, что ахеронита атропос, изображенная на картинке, ожила и вспорхнула со страницы, это были бы последняя его мысль и последний отпечаток на сетчатке глаза, и возвестить ему о смерти не пришла бы ни тучная женщина в черном, как случилось, говорят, с марселем прустом, ни окутанный саваном скелет, представший зорким глазам других умирающих. Бабочка, бабочка, и ничего, кроме нежного шелкового шелеста крылышек большой черной бабочки с белым пятном на спине, очертаниями напоминающим череп.

Виолончелист взглянул на часы — время обеда давно прошло. Пес, который уже минут десять размышлял на эту же тему, сидел рядом с хозяином, положив ему голову на колено и терпеливо дожидаясь, когда тот вернется в этот мир. Неподалеку имеется ресторанчик, где можно получить сэндвич и тому подобную немудрящую и непритязательную снедь. Приходя по утрам в этот парк, виолончелист становится клиентом этого заведения и заказывает всякий раз одно и то же. Два сэндвича с тунцом под майонезом и бокал вина для себя, сэндвич со недожаренным мясом — для пса. Если погода благоприятствует — вот как сегодня — они садятся на землю, в тени дерева, закусывают и ведут беседу. Пес, распотрошив сэндвич, самое вкусное приберегает на потом, сначала проглотив ломтики хлеба и лишь затем, вдумчиво и неторопливо жуя, отдает должное сочному мясу. Виолончелист же ест рассеянно, размышляя о сюите ре-мажор баха, о прелюдии, где есть один окаянный пассаж, на котором ему уже несколько раз случалось застревать в сомнениях и колебаниях, а это — самое скверное, что может случиться в жизни музыканта. Покончив с едой, они растягиваются на траве: виолончелист ненадолго задремывает, а пес уснул минутой раньше. Потом проснулись, вернулись домой — и смерть с ними. Покуда пес бегал во дворик по большим собачьим делам, виолончелист поставил сюиту на пюпитр, открыл ее на этом заколдованном месте — ну, просто дьявольское пианиссимо — и вновь впал в неумолимые сомнения. Смерти стало жалко его: Бедняга, все равно не успеет добиться желаемого, впрочем, как и все прочие люди: даже когда они подходят совсем близко, все равно остаются вдали. И тут впервые она обратила внимание, что во всем доме нет ни единого изображения женщины, если не считать портрета пожилой дамы, которая имела все основания приходиться виолончелисту матерью и была сфотографирована об руку с господином, который наверняка был его отцом.

У меня к тебе большая просьба, сказала смерть. Коса по своему обыкновению не ответила, а о том, что она слышала обращенные к ней слова, судить можно было лишь по чуть заметному подрагиванию, ставшему физическим выражением общего замешательства, ибо никогда еще уста ее владелицы не проранивали такие слова, как «просьба» да еще и большая. Неделю меня не будет, продолжала смерть, и мне нужно, чтобы ты отправляла мои письма, разумеется, я не прошу тебя их писать, нужно только отсылать, а для этого тебе придется отдать мысленный приказ, а потом какой-нибудь мыслью или чувством — все равно чем: лишь бы доказывало, что ты жива — заставить задрожать лезвие, и этого достаточно, чтобы письма отправились по назначению. Коса хранила молчание, носившее, впрочем, оттенок вопросительный. Я не могу ходить туда-сюда, занимаясь почтой, я должна полностью сосредоточиться на решении проблемы виолончелиста и найти способ все-таки вручить ему это проклятое письмо. Коса молчала — теперь уже выжидательно.

Коса молчала — теперь уже выжидательно. Смерть продолжила свою мысль: Вот я и придумала — сяду да разом и сочиню все письма за неделю, что пробуду в отсутствии, и позволяю себе это лишь в связи с чрезвычайными обстоятельствами, ну, а на твою долю придется, как я сказала, лишь отправить их, тебе даже и выходить-то никуда не надо, и обрати внимание — я тебя прошу о дружеском одолжении, а ведь могла бы — и очень даже просто — приказать безо всяких, ибо если в последнее время я не пользовалась твоими услугами, это еще не значит, что ты больше не состоишь у меня в услужении. Молчание косы — на этот раз покорное — подтвердило последний тезис. Стало быть; договорились, заключила смерть, сегодня целый день буду сочинять письма, по моим подсчетам, должно получиться тысячи две с половиной, можешь себе представить, к концу работы буду без задних ног, и письма эти сложу на столе в восемь стопочек по дням, слева направо смотри не перепутай рассортировать их будет та еще морока не приведи бог если адресат получит причитающееся ему слишком рано или слишком поздно. Принято считать, что молчание — знак согласия. Коса молчала и, стало быть, не возражала. Запахнув свою простынку, сдвинув на затылок капюшон, чтоб не мешал, смерть уселась за работу. Много часов подряд писала, писала, писала: письма писала, конверты надписывала, а потом складывала, и вкладывала, и заклеивала, и кто-нибудь, пожалуй, вправе спросить, как ей это удавалось, если языка нет и неоткуда идти слюне, но так поступали в блаженно-кустарные времена, когда мы обитали в пещерах, и модернизация еще только чуть брезжила, а ныне конверты снабжены такой хитрой бумажной полосочкой: отодрал ее — и готово дело, так что можно сказать, что одна из бесчисленных функций языка ушла в историю. К концу этой изнурительной работы смерть не осталась без задних ног потому только, что их у нее и прежде не имелось. Впрочем, это ведь только так говорится, и даже после того, как подобные выражения давным-давно утратили свой первоначальный смысл, мы продолжаем употреблять их. А смерть прощальным жестом заставила исчезнуть двести восемьдесят с чем-то сегодняшних писем, ибо лишь с завтрашнего дня предстояло косе вступить в должность почтового экспедитора, о чьих обязанностях было ей не так давно рассказано. Не произнеся ни единого слова на прощанье, смерть поднялась со стула, направилась к единственной в этом помещении двери — той узкой дверке, о которой мы столько раз упоминали, не имея ни малейшего представления о ее возможном предназначении, — открыла ее и, перешагнув порог, закрыла за собой. Столь сильно было испытанное косой чувство, что трепет прошел по всему ее лезвию до самого кончика, до острия. Никогда еще, сколько помнила себя коса, этой дверью не пользовались.

А время шло, и прошло его достаточно для того, чтобы родилось солнце — где-то там снаружи, за стенами этой белой холодной комнаты, где никогда не гаснут тусклые лампы, предназначенные вроде бы для того, чтобы отгонять тени от покойника, которому страшно было бы лежать в темноте. Однако время исполнить приказ смерти и выпустить на волю сегодняшнюю стопку писем еще не настало — можно еще немного поспать. Эти слова произносят обычно страдающие бессонницей, ночь напролет не смыкавшие глаз, но, бедолаги, считают они, будто смогут обмануть сон тем лишь, что попросят его прийти еще совсем на немножко, на чуть-чуть — его, и минутки покоя не даровавшего им. И коса, в полном одиночестве коротавшая все эти часы, искала объяснение тому беспримерному факту, что смерть воспользовалась дверью, которой с того мига, как прорубили ее, суждено было, казалось, оставаться до скончания века лишь декорацией. И в конце концов перестала ломать себе голову, рассудив, что рано или поздно выяснится все же, что за дверью этой происходит, ибо практически невозможны тайны между смертью и косой, точно так же, как — между серпом и рукой, его сжимающей.

Назад Дальше