Вот я вижу вновь этого чистого сердцем, взволнованного ребенка лицом к лицу с его первой жизненной трагедией, вижу трепетание его век, слышу необычное биение сердца, как будто это был совсем не я, а мой собственный сын, чей образ уже растворился в этом избыточно ярком сверкании. Но мир того времени выглядел все-таки жизнерадостным…
Глава первая
Ребенок кончиками пальцев провел по губам, коснулся влажной щеки, скользнул по векам зеленых полузакрытых, слишком больших для его маленького лица глаз, отбросил прядку длинных золотистых волос, но она снова упала на лоб. Долгим прерывистым вздохом он втянул в себя теплый пыльный воздух.
Он сидел на самой кромке тротуара, как раз посредине между бороздками, отделявшими эту каменную плиту от соседних, и рубцы его черных вельветовых штанишек отпечатались на теле. Мальчик долго не вставал с места, внимательно оглядывая все вокруг, как будто только что проснулся в незнакомом ему месте. Впервые зрелище улицы захватило его; один эпизод следовал за другим, декорации сменялись: до сих пор мирок его был замкнут объятиями матери, уличные события оставались где-то в стороне, он никогда их особенно не замечал, но вот они обрели свое собственное существование, а вместе с ними и его тело, его одежда, он сам. Он жадно осмотрел все подряд: дома, лавчонки, стены, вывески, уличные таблички… и все это мало-помалу становилось для него чем-то особенным, подавляюще полным жизни. И тогда он задумался об этом новом для него мире и о своем месте в нем. Почему он оказался именно здесь, а не в другом каком-либо месте? Почему его окружаетвсе это ? За что те или иные радости и беды даны ему, Оливье, сыну Пьера и Виржини Шатонеф,скончавшихся ? Почему он отныне так одинок?
Один. От всех отделенный. Одинокий, как проходящая мимо собака. Обособленный, как этот короткий участок улицы Лаба (от дома номер 72 до номера 78, от номера 69 до номера 77), отрубленный, как голова от туловища, перекрестками, следующими один за другим, улицей Ламбер (отель дю Нор, отель де Лалье, комиссариат полиции), а еще ниже — улицами Рамей и Кюстин. Этот копчик улицы Лаба упирается в улицу Башле с ее облезлыми домами, над которыми на холмах Монмартра нависают восьмиэтажные здания, и кажется совсем иной, отколовшейся от других улицей.
Оливье медленно читал, подняв голову, одну вывеску за другой: « Предприятие Дардара », « Кровельное дело », « Прачечная », « Вина Ахилла Хаузера ». Он пробежал глазами и другие вывески, но так быстро, что они слились в одно нескончаемое, почти бессмысленное слово:яйцасегодняшниесвежиеизовернихлебвенскийплиссированныеворотники… Потом он попробовал читать наоборот, с конца, а уж затем выделить каждый слог и попытаться навести порядок в этом взбесившемся алфавите.
Ребенок, опершись на колени и раздвинув худые ноги, наклонился, чтоб осмотреть русло канавы, где по утрам быстро сбегали сточные воды, чтоб исчезнуть в люках канализационных труб. Меж торцами мостовой он нашел ценную вещь: горбатый гвоздь, форма которого напоминала силуэт кораблика. Оливье вытянул правую ногу и, отклонившись назад и влево, старался засунуть находку в уже достаточно набитый карман штанов.
Вдруг ему вспомнилась фраза, услышанная у стойки кафе « Ориенталь »: «Если ты часок погуляешь вдоль канавы, внимательно глядя в воду, то почти всегда обнаружишь в ней парочку монет, чтоб заплатить за графинчик красного винца!» Графинчик красного, красный графин, графин. Слова эти мелькают в его голове, а потом улетучиваются. Он совсем не умеет сосредоточенно думать.
Но вот Оливье встал, расправил штанишки. Он пошел вверх вдоль залитой солнцем улицы, отворачиваясь от галантерейной лавочки — « Торговля полуоптовая и в розницу » — с деревянными полированными ставнями, на которые наложены легкие свинцовые пломбы. Ему сдавило грудь, вырвалось что-то похожее на рыдание и перешло в икоту. Оливье ощутил, что вот-вот он заплачет, но ему удалось сдержать слезы.
Он посмотрел на небо. Солнце даже сквозь рубашонку жгло ему плечи. Мальчик опасался, что оно скоро спрячется. Оливье боялся темноты, которая казалась ему страшней, чем те два шалопая с улицы Башле, отлупившие его недавно. Ребенок и не пытался дать им отпор или хотя бы крикнуть, как будто эти удары ничего для него не значили, словно он заслужил их. Тогда один из нападавших рассвирепел и, уходя, завопил:
— Загнулась твоя мамаша. Так тебе и надо!
На улице драка была делом обычным, вполне принятым. Дуду и Лопес жили на улице Башле, Оливье — на улице Лаба; стало быть, он расплачивался за старое соперничество, но, услышав брань, оторопело поглядел на них: « Загнулась твоя мамаша. Так тебе и надо… » Мальчик пытался понять, представить себе эту кару справедливой, этот удар судьбы обоснованным, но напрасно — мысли его смешались, и он заплакал.
Оливье угрюмо брел дальше, и вдруг в бельэтаже дома номер 73 с шумом открылось окно квартиры, где жила пышнотелая мадам Хак. Она оперлась о подоконник толстыми руками и, кивнув ему, крикнула:
— А ну, зайди-ка сюда.
Оливье с любопытством посмотрел на ее мощные руки и зашел в подъезд, коричневые, облупленные стены которого напоминали истершуюся географическую карту. Жилище консьержки мадам Хак пахло стираным бельем и лавандой. Закрывая окно, женщина заметила: «Опять бродяжничал…» Ребенок не ответил. Он уселся на соломенный стульчик и ласково поглаживал длинные висящие уши рыжей собаки.
Лицо мадам Альбертины походило на незавершенную скульптуру: в грубой массе едва проступали черты лица, которым, очевидно, надлежало быть тонкими. Как все тучные люди, она умела создавать себе иллюзии перед зеркалом. Зеркало у нее было узкое, и в нем она казалась на диво худощавой и не раз подолгу задерживалась перед ним, разглядывая себя и принимая различные позы, внушавшие ей некоторое успокоение. Теми же соображениями была вызвана и ее смехотворная прическа: букли, как черные стружки, болтались вдоль ее отвислых щек. Губная помада, щедро наложенная на верхнюю губу, еще более округляла малюсенький ротик, а два мазка румян на скулах прекращали ее в какую-то одутловатую марионетку.
Все трое — женщина, ребенок, собака — сидели молча. Огромный шкаф из Бресса, с узорными филенками, был заполнен аккуратно разложенными стопками белья, пропахшего душистыми травами, лежавшими в маленьких мешочках.