Художники, считали они, живут в нищете и умирают, не дождавшись признания своих работ. В общем, они, конечно, были правы. Полотна художников, которые практически всю жизнь прожили в крайней бедности, сейчас, когда их нет в живых, самые ценные в моей коллекции.
Если художник хочет по‑настоящему взвинтить цены на свои картины, совет ему могу дать только один: пусть руки на себя наложит.
* * *
Но в 1927 году, когда мне было одиннадцать, и я, между прочим, уже делал успехи в ремесле, обещая, как и отец, стать хорошим сапожником, мама прочла об одном американском художнике, который зарабатывал огромные деньги, как кинозвезды и магнаты, и дружил с самыми знаменитыми кинозвездами и магнатами, и у него была яхта, и конный завод в Виргинии, и дом на побережье в Монтоке, недалеко отсюда.
Позже, хотя и не намного – ведь через год она умерла, мама рассказала, что и не подумала бы читать статью, если бы не фотография художника на его яхте. Яхта называлась «Арарат» – название горы, такой же святой для армян, как Фудзияма для японцев.
Он, конечно, армянин, подумала мать и оказалась права. В статье рассказывалось, что настоящее имя художника Дан Грегорян, родился он в Москве, в семье объездчика лошадей, а обучался у главного гравера Русского императорского монетного двора.
В Америку он приехал в 1907 году, не как беженец, спасающийся от геноцида, а как обычный эмигрант, поменял имя на Дэн Грегори и занялся иллюстрациями журнальных рассказов, а также рисунками для рекламы и для детских книг. Автор статьи утверждал, что Дэн Грегори, вероятно, самый высокооплачиваемый художник в амери– канской истории.
Думаю, что так и обстоит дело с Дэном Грегори, или Грегоряном, как всегда мои родители называли его, – надо только подсчитать его заработки в двадцатые годы, и особенно во времена Великой депрессии, да перевести на сегодняшние обесцененные доллары. Живой или мертвый, Грегори, наверно, по сей день остается чемпионом.
* * *
В отличие от отца, мать все понимала про Соединенные Штаты. Она уловила, что самая неотвязная американская болезнь – одиночество, даже люди, занимающие высокое положение, часто страдают от него, а потому способны проявлять редкую отзывчивость к симпатичным незнакомцам, если те держатся дружелюбно.
И вот она мне говорит, а я ее просто не узнаю, до того лицо у нее хитрое, ну как у колдуньи:
– Ты должен написать этому Грегоряну. Только обязательно напиши, что ты тоже армянин. Напиши, что тоже хочешь стать художником, хочешь хоть немного быть похожим на него и считаешь его величайшим художником в мире.
* * *
И я написал такое письмо, вернее, около двадцати таких писем ребяческим своим почерком, и наконец мать сочла, что приманка неотразима. Эта каторжная для мальчишки работа сопровождалась едкими шуточками отца.
– Этот человек уже перестал быть армянином, раз он поменял имя, – говорил отец.
Или: – Раз он в Москве вырос, значит русский, а не армянин.
Или: – Ты знаешь, как я расценил бы такое письмо? Ждал бы, что в следующем попросят денег.
А мать по‑армянски сказала ему:
– Не видишь, что мы ловим рыбку? Потише, спугнешь ее своей болтовней.
Кстати, у турецких армян, так мне говорили, рыбной ловлей занимались женщины, а не мужчины.
И какой улов принесла моя наживка!
На крючок попалась любовница Дэна Грегори, бывшая статисточка варьете «Зигфельд» Мерили Кемп!
Мерили стала моей самой первой женщиной – а было мне девятнадцать лет, так‑то! Боже мой, какое же я древнее ископаемое с допотопными взглядами, если это посвящение в секс и сейчас, больше чем через пятьдесят лет, представляется мне чудом вроде небоскреба Крайслер, – а теперь пятнадцатилетняя дочка кухарки принимает противозачаточные таблетки!
* * *
Мерили Кемп сообщила, что она помощница мистера Грегори и они оба глубоко тронуты моим письмом.
Легко представить, писала она, как занят мистер Грегори, и поэтому он просил ее ответить за него. Письмо на четырех страницах было написано почти такими же детскими каракулями, как мое. Тогда ей, дочери неграмотного шахтера из Западной Виргинии, самой‑то был всего двадцать один год.
В тридцать семь лет она станет графиней Портомаджьоре и у нее появится розовый дворец во Флоренции. А в пятьдесят – крупнейшим в Европе агентом по продаже изделий фирмы «Сони» и самым крупным на этом ветхом континенте коллекционером американской послевоенной живописи.
* * *
Она, наверно, ненормальная, решил отец, если написала такое длинное письмо незнакомцу, к тому же мальчишке, да еще черт знает откуда.
Мама решила, что она, наверно, очень одинока, и оказалась права. Грегори держал ее около себя как домашнюю собачку, потому что она была очень красивая, и, кроме того, иногда использовал в качестве модели. Но помощницей в его бизнесе она, конечно, не была. Ее мнение ни по какому вопросу его не интересовало.
И на свои званые вечера никогда он ее не допускал, не брал в поездки, театры, рестораны или в гости к знакомым, никогда не представлял своим знаменитым друзьям.
* * *
С 1927 по 1933 год Мерили Кемп написала мне семьдесят восемь писем. Я могу их пересчитать, потому что все их сохранил, они теперь хранятся в футляре, в кожаном переплете ручной работы в моей библиотеке. И переплет и футляр – подарок покойной Эдит на десятую годовщину нашей свадьбы. Миссис Берман раскопала письма, как и все прочее, к чему я эмоционально привязан, – кроме ключей от картофельного амбара.
Все эти письма она прочла, даже не спросив, считаю ли я их сугубо личными. А потом сказала, и в голосе ее впервые прозвучали нотки благоговения:
– Любое письмо этой женщины говорит гораздо больше удивительного о жизни, чем все картины в вашем доме. Целая история униженной и оскорбленной женщины, которая начинает понимать, что она замечательная писательница, – пишет она действительно замечательно. Надеюсь, вы это понимаете.
– Понимаю, – ответил я. Безусловно, это правда: каждое письмо глубже, выразительнее, увереннее, с большим чувством собственного достоинства, чем предыдущее.
– Какое у нее было образование? – спросила миссис Берман.
– Один год средней школы.
Миссис Берман недоверчиво покачала головой.
– Насыщенный, видно, был год! – сказала она.
* * *
Я же со своей стороны посылал ей главным образом свои рисунки, надеясь, что Мерили показывает их Дэну Грегори, и сопровождал их короткими записками.
Когда я сообщил о смерти мамы от столбняка, которым мы обязаны консервной фабрике, письма Мерили стали почти материнскими, хотя она всего на девять лет. старше меня. И первое такое письмо пришло не из Нью‑Йорка, а из Швейцарии, куда, писала Мерили, она отправилась кататься на лыжах.
Правду я узнал только после войны, когда побывал у нее во дворце во Флоренции: Дэн Грегори отправил ее в Швейцарию в клинику, избавиться от плода, который она носила.
– Я должна быть благодарна Дэну за это, – сказала она мне во Флоренции.
– Именно тогда я и увлеклась иностранными языками.
И рассмеялась.
* * *
Сию минуту миссис Берман сообщила мне, что кухарка сделала не один аборт, как Мерили, а три, и не в Швейцарии, а в Саутхемптоне, прямо в кабинете врача. Фу, какую это наводит на меня тоску, а впрочем, почти все в теперешней жизни наводит на меня тоску.
Я не спросил, когда между абортами кухарка целые девять месяцев вынашивала Селесту. Меня это не интересовало, но миссис Берман тем не менее меня проинформировала:
– Два аборта до Селесты и один после.