Это была Цирцея Берман.
– Все уходят, – спросонья пробормотал я. – Кухарка уже предупредила. Через две недели они с Селестой уедут.
– Да нет же, – сказала она. – Я поговорила с ними, они останутся.
– Слава Богу! Но что вы им сказали? Ведь им все здесь так опротивело.
– Я обещала, что не уеду, и они тоже решили остаться. Вы бы шли в постель. К утру вы здесь закоченеете.
– Хорошо, – нетвердо сказал я.
– Мамочка уходила потанцевать, а теперь она снова дома. Идите баиньки, мистер Карабекян. Все в порядке.
– Я никогда больше не увижу Шлезингера, – пожаловался я.
– Ну и что с того? – сказала она. – Он никогда не любил вас, а вы – его. Неужто не знаете?
17
Этой ночью мы заключили нечто вроде контракта, обсудили его условия и срок: ей нужно то, мне это.
По соображениям, более понятным ей самой, вдова Берман предпочитает еще пожить, работая над книгой, здесь, а не в Балтиморе. По соображениям, более чем ясным для меня, я, увы, нуждаюсь в такой яркой личности, как она, чтобы жить дальше.
На какую главную уступку она пошла? Обещала больше не упоминать о картофельном амбаре.
* * *
Возвращаясь к прошлому:
Во время нашей первой встречи Дэн Грегори дал мне задание написать сверх реалистическое изображение его студии и после этого сказал, что я должен выучить очень важное изречение. Вот оно: «А король‑то голый».
– Запомнил? А ну, повтори несколько раз.
И я повторил: А король‑то голый, а король‑то голый, а король– то голый.
– Прекрасное исполнение, – сказал он, – великолепно, высший класс. – Он похлопал в ладоши.
Как реагировать на это? Чувствовал я себя, как Алиса в Стране чудес.
– Хочу, чтобы ты произносил это так же громко и убедительно всякий раз, когда будут говорить что‑то положительное о так называемом современном искусстве.
– Хорошо, – ответил я.
– Это не художники, а сплошь мошенники, психи и дегенераты, – сказал он. – А тот факт, что многие принимают их всерьез, доказывает, что мир свихнулся. Надеюсь, ты согласен?
– Конечно, конечно – ответил я. Мне казались убедительными его слова.
– Вот и Муссолини так думает. Я в восторге от Муссолини, а ты?
– Да, сэр.
– Знаешь, что прежде всего сделал бы Муссолини, приди он к власти в этой стране?
– Нет, сэр.
– Сжег бы Музей современного искусства и запретил слово «демократия». А потом объяснил бы нам, кто мы есть и кем всегда были, и направил бы все усилия на увеличение производительности. Или работай как следует, или пей касторку.
Примерно через год я осмелился спросить Дэна, кто же мы, американские граждане, такие, и он ответил:
– Избалованные дети, которым нужен строгий, но справедливый Дуче, чтобы растолковать, что мы должны делать.
* * *
– Рисуй все в точности, как есть, – говорил он.
– Да, сэр.
Он указал на модель клиппера, маячившего в сумерках на каминной доске.
– Это, мой мальчик, «Властелин морей», – сказал он, – который, используя только силу ветра, двигался быстрее большинства современных грузовых судов! Только подумай!
– Да, сэр.
– Когда ты нарисуешь все, что есть в студии, мы вместе проверим каждую деталь клиппера с увеличительным стеклом. Я укажу любую рейку в оснастке – и ты должен будешь сказать, зачем она и как называется.
Я укажу любую рейку в оснастке – и ты должен будешь сказать, зачем она и как называется.
– Да, сэр.
– Пабло Пикассо так никогда не нарисует.
– Да, сэр.
Он взял с оружейной полки винтовку «Спрингфилд» образца 1906 года, тогда это было основным оружием пехоты Соединенных Штатов. Была там и винтовка «Энфилд», основное оружие британской пехоты, примерно из такой вот винтовки его потом и убьют.
– Нарисуй эту замечательную пушечку так, чтобы я мог зарядить ее и убить грабителя.
Он указал на небольшой выступ около дульного среза и спросил, что это такое.
– Не знаю, сэр, – ответил я.
– Ствольная накладка, сюда крепят штык, – сказал он. И посулил, что мой словарь увеличится во много раз, а для начала надо выучить материальную часть винтовки, там все имеет свое название. От этой простой тренировки, которую в армии проходит каждый новобранец, мы перейдем к изучению всех костей, мышц, сухожилий, органов, трубочек и ниточек человеческого тела, как будто учимся в медицинском колледже. Когда он был учеником в Москве, от него это тоже требовалось.
Он добавил, что я получу и хороший духовный урок, изучая обыкновенную винтовку и необыкновенно сложно устроенное человеческое тело, поскольку винтовка предназначена для того, чтобы это тело уничтожить.
– Что олицетворяет добро, а что – зло? – спросил он у меня. – Винтовка или этот резиноподобный, трясущийся, хихикающий мешок с костями, называемый телом?
Я сказал, что винтовка – зло, а тело – добро.
– Но разве ты не знаешь, что американцы создали эту винтовку для защиты своих домов и чести от коварных врагов? – спросил он.
Тогда я сказал: все зависит от того, чье тело и чья винтовка, то и другое может быть как добром, так и злом.
– Ну, и кто же принимает окончательное решение? – спросил он.
– Бог? – предположил я.
– Да нет, здесь, на земле.
– Не знаю.
– Художники, и еще писатели, все писатели: поэты, драматурги, историки. Они – судьи Верховного Суда над добром и злом, и я член этого суда, а когда‑нибудь, может, станешь им и ты!
Ничего себе мания духовного величия!
Вот я и думаю: может быть, памятуя, сколько крови пролилось из‑за превратно понятых уроков истории, самое замечательное в абстрактных экспрессионистах то, что они отказались состоять в таком суде.
* * *
Дэн Грегори держал меня при себе довольно долго, около трех лет, потому что я был по‑холопски услужлив, а он нуждался в компании после того, как оттолкнул почти всех своих знаменитых друзей отсутствием чувства юмора и неистовостью в политических спорах. Когда я признался Грегори в первый же вечер, что слышал с лестницы прославленный голос знаменитого У.С.Филдса, он сказал, что никогда больше не пригласит в дом ни Филдса, ни Эла Джолсона, да и всех остальных, пивших и ужинавших у него в тот вечер, – тоже.
– Они просто ни черта не смыслят и смыслить не хотят, – заявил он.
– Да, сэр.
И он поменял тему, перейдя к Мерили Кемп. Она и так‑то неуклюжа, да еще напилась, вот и свалилась с лестницы. Наверно, он и правда так думал. Мог бы показать лестницу, с которой она упала, ведь я стоял на ступеньках. Но нет. Достаточно просто упомянуть, что она упала с лестницы, и все. Какая разница, с какой?
Продолжая говорить о Мерили, он больше не называл ее по имени. Просто говорил «женщина».
– Женщина ни за что не признает себя виноватой. Чем бы она себе ни повредила, она не успокоится, пока не найдет мужчину, на которого можно все свалить. Правда?
– Правда, – сказал я.