Синяя борода - Курт Воннегут-мл 30 стр.


– А вы не думаете, что такая откровенность приводит еще и к тому, что они ничего толком выразить не умеют? – И напомнил привычку кухаркиной дочки именовать всех, кто по какой‑то причине ей не нравится, «жопа занудная».

– Ни разу не слышал от Селесты объяснений, чем же ее недруги заслужили эту кличку, позаимствованную из проктологии.

* * *

– Вы не могли обидеть меня больнее, – продолжал Грегори, пустив в ход свой знаменитый британский акцент. – Ты мне был как сын, – сказал он мне, – а ты дочкой, – это относилось к Мерили, – и вот благодарность! И самое обидное даже не то, что вы туда пошли. Нет. Самое обидное, что вы такими счастливыми оттуда вышли! Это же издевательство надо мной и всеми, кто пытается сохранить чистоту в искусстве!

Он заявил, что сейчас же едет на Сити‑Айленд, где в сухом доке стоит «Арарат», и будет жить на яхте до тех пор, пока Фред ему не сообщит, что мы убрались из дома на Сорок восьмой улице и даже следов нашего пребывания не осталось.

– Убирайтесь! Скатертью дорога, больно вы мне нужны, паршивцы!

Полный сюрреализм, а еще таким реалистом считается! Поселиться на восмидесятифутовой яхте в сухом доке! Входить и выходить по трапу, пользоваться бортовым туалетом и телефоном!

А вспомните, какую эксцентричную студию он сотворил – воплощенная галлюцинация, сколько туда вложено усилий и затрат!

И в конце концов он так все устроит, что вместе с лучшим другом его убьют в Египте в итальянской форме!

Жизнь Дэна Грегори, если не считать его живописи, связана с реальностью и здравым смыслом меньше, чем самое радикальное современное искусство!

* * *

Репортаж из настоящего: подробно меня расспросив, Цирцея Берман установила, что ни одной книги своего бывшего лучшего друга Пола Шлезингера я так и не дочитал до конца.

А она, оказывается, с тех пор как живет здесь, прочла их все до одной. Они у меня все есть. Занимают в библиотеке свою почетную полочку, и на каждой дарственная надпись его рукой, свидетельство того, как мы близки с Полом вот уже столько лет. Я читал рецензии почти на все его книги и ясно представляю себе, как они котируются.

Пол, думаю, подозревал, что я не читал его книг, хотя, конечно, мы про это никогда не говорили. В обычной жизни человек он безответственный, и, зная это, я не могу относиться серьезно к его книгам. Ну как я буду всерьез воспринимать то, что написано в них о любви и ненависти, о Боге и человеке, о том, оправдывает ли цель средства и так далее? Впрочем, вот что: мы с ним квиты. Он никогда не ставил меня высоко ни как художника, ни как коллекционера, да и с чего бы?

Так что же нас связывало?

Одиночество и раны, полученные во второй мировой войне. Тяжелые раны.

* * *

Цирцея Берман нарушила договор молчания о тайне запертого амбара. В библиотеке она обнаружила толстую иллюстрированную книгу со сломанным переплетом – страницы потрепаны, да еще и в пятнах от пальцев, перепачканных краской, хотя книга вышла только три года назад. В книге изображена военная форма практически всех родов войск всех армий, принимавших участие во второй мировой войне. Миссис Берман без обиняков спросила, имеет ли книга отношение к тому, что в амбаре.

– Может, да, а может, и нет, – ответил я.

Но вам по секрету скажу: – имеет, еще как имеет.

* * *

От музея мы с Мерили плелись домой как выпоротые детишки. Временами нас вдруг разбирал смех, и мы, цепляясь друг за друга, хохотали и хохотали. Так вот всю дорогу ластились друг к другу, и все больше нас друг к другу тянуло.

Остановились посмотреть, как дерутся двое белых у бара на Третьей авеню.

Зеленого ничего нет ни на том, ни на другом. Они переругивались на непонятном языке. То ли македонцы, то ли баски, то ли с Фризских островов, Бог их знает.

Мерили слегка прихрамывала и чуть‑чуть клонилась влево – результат того, что один армянин спустил ее с лестницы. Зато другой армянин обнимал ее, зарывался головой ей в волосы и все прочее, а в штанах у него было такое, что хоть кокосовый орех коли.

Мне нравится воображать нас мужем и женой. Сама жизнь может сделаться священной. В мечтах мы вместе покидали Сады Эдема, и так вот, поддерживая друг друга, влачились через пустыню, преодолевая испытания – большие и малые.

Не знаю, почему нам было так весело.

Напомню о нашем возрасте: мне было около двадцати, ей двадцать девять. А человеку, которому мы собирались наставить рога или что‑то в этом роде, – пятьдесят три, и жить ему оставалось всего семь лет, совсем не мало, как подумаешь теперь. Воображаю – иметь сейчас впереди еще целых семь лет!

* * *

А может, нам было так весело оттого, что вот‑вот наши тела займутся кое‑чем еще, что им предназначено на земле, а предназначено ведь не только есть, пить да спать. И не было тут ни мести, ни вызова, ни грязи. Мы же не в постели Грегори этим занялись, где Мерили спала с ним, не в постели Фреда Джонса в соседней комнате, не в ослепительной комнате для гостей, напоминавшей апартаменты времен Французской империи, не в студии и даже не в моей постели, хотя могли бы выбрать местечко где угодно, кроме подвала, – в доме ведь не было никого, кроме Фу Манчу. Наше безумное соитие в чем‑то предвосхищало абстрактный экспрессионизм, это было просто соитие – и все.

Да, и мне вспомнился рассказ художника Джима Брукса о том, как он работал, да и все абстрактные экспрессионисты работали примерно так же.

– Накладываю первый мазок, – говорил он. – А дальше половину работы, не меньше, делает холст.

Полотно, если дело пошло хорошо, после первого же мазка само предлагает, даже диктует, что делать. У нас с Мерили первым мазком был поцелуй у двери, как только мы вошли в дом, долгий, влажный, жаркий, головокружительный поцелуй.

Такая вот живопись!

* * *

Наше с Мерили полотно потребовало новых, более влажных поцелуев, а потом – полуобморочного, самозабвенного возбужденного танго, ощупью вверх по лестнице, через парадную столовую. Случайно опрокинули кресло, поставили на место. Полотно – оно делало даже не половину, а все – погнало нас через буфетную в заброшенную каморку футов в восемь. Там не было ничего, кроме продавленной софы, наверно, оставшейся от прежних хозяев. Крошечное оконце смотрело на голые вершины деревьев заднего дворика.

Мы не нуждались в дальнейших подсказках полотна. Мы знали, что делать, чтобы получился шедевр. И он у нас получился.

* * *

Я тоже не нуждался в подсказках опытной женщины. Я тоже знал, что мне делать.

Раз – и еще – и еще! И был такой отклик! Да я же всю жизнь только этим и занимался! А какие радости впереди! Всю оставшуюся жизнь буду делать это постоянно, черт подери!

И делал. Только так хорошо мне уже никогда не было.

Больше никогда полотно жизни не помогало мне с партнершей создать любовный шедевр, если позволительно так выразиться.

Стало быть, как любовник Рабо Карабекян хоть один шедевр да создал, он был сотворен в тайне и исчез с лица земли еще быстрее, чем картины, сделавшие меня сноской в истории живописи. Создал ли я что‑нибудь, что переживет меня, если не считать презрения первой моей жены, сыновей и внуков?

А мне не все ли равно?

А другим не все ли равно?

Горе мне. Горе всем тем, кто оставляет после себя так мало стоящего и долговечного!

* * *

Как‑то, уже после войны, я разоткровенничался с Терри Китченом о трех идеальных часах с Мерили, о блаженном ощущении парения в космосе, и он сказал:

– Ты пережил «анти‑эпифанию», вот как.

Назад Дальше