Она согнулась под одеялами, втянув голову в плечи и поджав колени, как плод в утробе, завозилась со стонущим вздохом, даже позволила себе замычать сквозь стиснутые зубы – так ей было скверно. Хуже всего в жизни боль женской тягости и ощущение страха. Теперь все это было вместе. Она грела живот ладонями, но и это не помогало.
Не надо, не надо было вчера принимать Эккегарда Варграна. Ведь знала, что тягость близко. Пустила. Ну и мучайся теперь, дура! Вот тебе за его вчерашний стыдливый румянец, за его потупленные перед всезнающей прислугой глаза, за его печальное, покаянное после приступа страсти лицо… Но как же славно! Она хохотнула, глуша смех в одеяле, – сегодня беспомощная, расслабленная и неспокойная, но вчера на этой самой кровати в душной тени нависшего балдахина окончательно привязавшая к себе благороднейшего и добродетельнейшего Эккегарда Варграна, что был плотью от плоти рода Высоких Этарет, магнатом и сыном магнатов, личным другом короля.
Тут воспоминание о короле накрыло мутящей нехорошей тревогой, Варгран со своим стыдом и сбивчивыми увещаниями вылетел из головы, и взгляд ее сосредоточился на пламени свечи. Это была простая белая свечка без часовых отметок, она никогда не гасла возле ее постели, хотя, с точки зрения местных, была совершенно бесполезна – от нечисти не хранила. Для этого имелись другие свечи, толстые, рябые, с витыми бороздками, словно их скручивали из лепешек, сиявшие искрящим холодным зеленым огнем. Они догорали до конца и сами гасли, исходя дымом, и в покое после них долго пахло чем-то неуловимо тонким – то ли смолой, то ли травой, то ли мхом болотным.
Эти предписанные древним обычаем свечи она невзлюбила сразу, как увидела. Их непривычный свет рождал в ней смутный страх. Она терпела, покуда ей однажды не привиделся некий безликий морок.
Это случилось на последнем месяце ее беременности, когда покой заставили множеством этих свечей, сохранив лишь узкий проход к кровати. Туманные волны света стали ходить по полу, но потолок оставался черным и угрюмым. Помнится, свечи в ту ночь искрили и мигали больше обычного.
Живот мешал ей улечься поудобнее и заснуть. Она сидела, высоко приподнятая подушками, устало глядя впереди себя. Потом начала всматриваться в потолок, еще не отдавая себе отчета в том, что же так притягивает ее взгляд. Вот одна ложбина свода как будто глубже и темнее других и вокруг нее нет узора. Она остановилась на ней, чувствуя, как сердце наполняется слабым, но явственным страхом. А там, в ложбине, клубилось и набухало тьмой нечто, а она, похолодев, не в силах была пошевельнуться, она смотрела, как это нечто растет и, продолжая притягивать взгляд, пожирает мысли и, клубясь, спускается, вытягивается, сходит на пол, прикрытое острым куколем, зыбкое, необоримо жуткое, испускающее волны ледяного мрака, и медленно-медленно подступает к ложу, не колебля зеленое пламя свечей. Вот оно все ближе, ближе… И все сильнее острый, леденящий ужас… Лица под капюшоном нет, но какой-то внутренний взор осязает облипшие чешуей челюсти и щербатую безъязыкую пасть, и пасть эта щерится.
Оно подошло, остановилось и, кажется, коснулось ее. Засмеялось невыносимо омерзительным, беззвучным, торжествующим смехом, который, минуя слух, навсегда вошел в мозг.
Потом оно исчезло. Вернее, ОН исчез, оставив ее немой и неподвижной в ледяном поту. Да, именно ОН, не «оно». Беатрикс почувствовала это намного раньше, чем поняла.
Долго еще по вечерам она пугливо оглядывалась через плечо, зная, что никого там нет, и все-таки чувствуя чье-то неотступное присутствие.
Но теперь она уже не оглядывалась. Она с болезненным упорством думала о своем, ее мозг был слишком натружен этими думами, чтобы предчувствие чего бы то ни было могло возникнуть ясно.
Послышались отдаленные шаги, успокоительно бормотнула за дверью камеристка, заскрипели петли.
Еще сильнее свело живот. Она повернула голову, чтобы посмотреть, тот ли это единственный, кто может входить без спроса.
Он стянул с головы облепленный снегом полуразмотавшийся шаперон, ржаво блеснули слежавшиеся кудри, открылось бледное напряженное лицо с пунцовым маленьким ртом, длинные углы которого были столь обольстительно гибкими в поцелуе.
Энвикко Алли еще чувствовал на щеках снежную сырость, слышал тугой шум летевшего навстречу ветра. Теперь его лицо обдало пахучим несвежим теплом, разбухшие в городской грязи сапоги неуклюже утонули в расстеленных на полу медвежьих шкурах.
Свеча наводила густые тени на узор потолочных балок. Из темноты выступило матово-золотистое женское лицо. По ногам его прошла прохлада. Он шагнул к ней раньше, чем прозвучал ее тусклый голос.
– Энвикко… Ты весь в снегу. Входи же, не стой на пороге, я слегка нездорова.
***
Горе. Вот оно и пришло. Вышло в путь осенью, в день того злополучного празднества. Вышло из черных бревенчатых ворот под лиловыми мятущимися тучами, безликое, безъязыкое, торопливое. Он как чувствовал, что это случится.
Окер Аргаред, один из магнатов Эманда, из рода Высоких Этарет, со скрытой укоризной взглянул на дочь свою Лээлин Аргаред. Она явилась по его зову, она еще ничего не знала. Чтобы не говорить при посторонних, он отослал стражника, принесшего злую весть, и остался с дочерью наедине в полутемной низкой зале с резными карнизами из змеиного камня и крашенными через одну киноварью и ляписом потолочными балками. Киноварные были гладкими. По ляпису шел изумрудно-золотой узор с вплетенными строчками Этарон.
Потрескивал потухающий очаг, зелено, словно из-под воды стоячего озера, мигали в широких золотых чашках почти догоревшие толстые свечи, их круглые сутки жгли в Доме Аргаред, исполняя древний обычай. Этот обычай тоже был вписан зубчатой строкой на лазурной потолочной балке: «От нечистого врага – зеленое пламя». Но от внезапной беды, от слепого клинка в руке человека свеча не хранит.
Неуместный в этом сумраке, серел день в глубоких узких окнах со стеклышками, голубоватыми и частыми, как чешуя.
– Лээлин, – с усилием выговорил Аргаред, и ни один из двух языков не показался ему подходящим для печальной вести, все-таки он остановился на эмандском, – Лээлин, пришло несчастье.
Она повернулась к нему. Бессчетные пращуры взглянули на него из ее глаз, зеленых и туманных, как лес далеко на горизонте. Прекрасно и безрадостно было лицо ее, столь соразмерное, что глаз видел его в совокупности, не в силах поначалу выделить ни одной черты. Рот был заранее сведен упрямой горькой чертой. Грудь не дрогнула в квадратном вырезе блестящего зеленого платья, созданного тысячелетним вкусом так, чтобы, подчеркивая красоту лица, скрыть очертания тела.
– Лээлин, я узнал от начальника городской стражи, что с его величеством случилась беда. Его ранили кинжалом.
Ни слова. В глазах Лээлин отразилось изумление, брови ее горестно приподнялись.
– Где, как это случилось? Кто посмел на него напасть? – быстро проговорила она, сжав на груди маленькие узкие руки. В бесслезно заблестевших глазах ее проступила мука.
Аргаред не сдержал тяжелого вздоха.
– Прости меня, я вынужден сказать правду, Лээлин. Это случилось в непотребном доме Эрсон. Но кто его туда заманил, кто на него напал, не ведаю я. Сейчас он в доме Ниссаглей, которые и донесли начальнику стражи. Я прошу тебя отправиться туда и быть с ним. Мне надо в Азор к королеве.
Негодующий вопрос на миг мелькнул в глазах Лээлин при словах о королеве.