Грибшин, непривычный к детям, улыбнулся ей, но лишь напугал ее своими стараниями. Он подумал: не видит ли она во мне остаток века? В Волове пассажиры, направлявшиеся в Астапово, должны были опять сделать пересадку.
Еще час ожидания в стылых ноябрьских сумерках, и к платформе подошел паровоз, тянувший за собой вереницу зеленых вагонов: третий класс, ни отдельных купе, ни отопления, деревянные скамьи. Воробьев подрядил каких-то крестьян поднять в вагон его чемоданы, сурово приказав мужикам быть поосторожнее.
Поезд резал темноту. Грибшин не видел в окно никаких признаков того, что они действительно едут. Другие пассажиры были большей частью поденные рабочие, утомленные дневными трудами. Мужчины, сидевшие напротив Грибшина, пустили по кругу бутылку водки без этикетки. Глаза у них были красные, лица побагровели. Невидимая женщина засмеялась — пронзительно, вызывающе — и стихла. Может, в этом самом вагоне лишь несколько дней назад престарелый граф читал попутчикам лекцию о взглядах Генри Джорджа [1] на землевладение и налоги. Ему, должно быть, тоже пришлось ждать час на холоде.
Поезд несколько раз притормаживал на неосвещенных полустанках, ни один из которых не был Астаповым. Грибшин в сумраке вагона разглядывал свою карту и, меряя расстояние пальцами, дивился, насколько медленным было его продвижение за последние пять часов: цель их путешествия отстояла от Тулы не более чем на сотню верст. Но таково уж путешествовать по России: препятствием служат нечеловеческие расстояния и примитивные железные дороги. Грибшин поднял голову и увидел, что бутылка приблизилась к Хайтоверу.
Репортер уже потянулся за ней. Но его прервали. В этот момент атмосферу пронизал электрический зуд, и Грибшин ощутил, что у него покалывает в нервных окончаниях. Ритм колебаний поезда замедлился. Грибшин вгляделся в окно. Небо впереди было залито светом, не похожим на солнечный — скорее белым, точно снег.
Грибшину не пришло в голову, что они въезжают в горящий лес или что на востоке взошло новое солнце. Однако ему предстал ложный рассвет, холодный, срывающий маски. Поезд приближался к станции, и Грибшин видел избушки и сараи, стоявшие неподалеку от железной дороги. В бледном электрическом свете они казались плоскими. И тут, как раз в тот момент, когда Грибшин осознал, что свет, который он видит — электрический, и понял, что они прибыли в Астапово, что-то случилось с вагоном. Сначала Грибшина обдало жаром. Стены вагона раскалились добела. Оспинки на лице соседа словно бы углубились тенями, отбрасываемыми в этом резком свете, пока свет не стал настолько ярким, что лицо растворилось — остались одни брови и основная мысль. Грибшин на секунду задумался, какова же она была.
Завизжали колеса, поезд дернулся и остановился. Хайтовер схватил саквояж и в неумолимом свете поспешил к выходу. Впереди шли немец-журналист, профессор с крысой, несколько паломников-иностранцев и с полдюжины русских — тоже, вероятно, паломников.
Выйдя на платформу, они словно окунулись в дневной свет. Над кучками прибывших пассажиров возносились на узких башенках мощные юпитеры, не видные за собственным сиянием. Хайтовер узнал в башенках оборудование для киносъемок. Он погрузился в этот свет, растворяясь, тоже становясь одномерным. По перрону, решительно командуя, ходили мужчины. Они возились с кабелями и проводами. За ними наблюдали другие мужчины и несколько женщин.
— Грэхем! — это был Ранси из «Стандарда» — кряжистый, с засаленной черной бородой; он хромал с тех пор, как побывал репортером на англо-бурской войне. Он добродушно пошутил: — Наконец-то! Я скажу графу, что ты здесь.
Паровоз зашипел и заплевался, дернулся, натянул цепочку вагонов и отошел от станции, направляясь в Липецк.
— Меня задержали, — неловко объяснил Хайтовер. — Нужно было кое-что сделать.
— Ничего, дружище. Мы тебе заняли койку в вагоне для прессы.
— А это что такое? — Хайтовер указал на прожектора.
— Французы. Конские задницы.
На платформе стояли две синематографические камеры на треножниках — два блестящих полированных ящика из черного дерева. У каждого ящика в одном боку была круглая дырка для объектива, а из другого торчала ручка для верчения. Отверстия для объективов были направлены вдоль платформы, на длинный одноэтажный дом, неказистый, но заботливо ухоженный. В доме тускло горели желтые лампы, и окна, затемненные газетами, светились по краям желтым светом.
Камеры были временно заброшены и съемки приостановлены — синематографист Мейер прервал работу, чтобы поприветствовать Колю Грибшина. Жорж Мейер широко улыбался: Коля был единственным русским, на кого он мог с уверенностью положиться. Грибшин, смущенный таким вниманием, протянул ему расписку, полученную в Москве от курьера, увезшего фильм в Париж. Мейер просмотрел расписку и спросил:
— Он успел на скорый в семь утра?
— Да, сударь. Я его провожал. Я привез вам дюжину кассет с пленкой. И вино.
Другой ассистент Мейера унес припасы. Был уже одиннадцатый час, и провинциальная Россия на половине европейского континента укладывалась спать, но в Астапове, на железнодорожном узле с населением от силы несколько сот душ, не стихал деловой шум и разговоры. Сегодня вечером в Астапове слышалось не меньше разных наречий, чем в центре Лондона, и встречалось не меньшее разнообразие в одежде и манерах. В привокзальной пивной — покосившейся, деревянной, без окон — стоял шум и слышались крики «еще коньяку». Продавались сигары по доллару штука. За последние несколько дней преступность в поселке сравнялась с городской. На немощеных улицах совершались кражи багажа и дорогого оборудования, а также иные, более утонченные преступления. Из Москвы прибыл отряд жандармов.
Провинциальная железнодорожная станция никогда не видала такого множества чужаков. Они толпами бегали туда-сюда вдоль платформы, едва не падая на рельсы. Исключая сотрудников фирмы Патэ, которые снимали прибытие поезда в надежде, что с ним приедет кто-то важный или почти важный, люди суетились неустанно и бессмысленно. Мужчины курили. Женщины прогуливали собачек на поводках. Невдалеке раскинулся яркий красно-зеленый цирковой шатер. Внутри горел свет. Рядом с шатром на запасном пути стоял отцепленный желтый вагон.
— Это для прессы, — объяснил Мейер. — Вы можете спать в вагоне. Мы заняли для вас место.
— А графиня уже приехала?
Мейер покачал головой и ухмыльнулся.
— Нет, но когда приедет, этого хватит на целую катушку пленки.
Графиня должна была приехать вслед за графом Л… Т…, который за несколько дней до того покинул их усадьбу в Ясной Поляне и семейную жизнь, сорок восемь лет бывшую каторгой для обоих главных действующих лиц. Граф оставил письмо, в котором выразил желание «уйти из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни», [2] и на рассвете 28 октября 1910 года (по старому стилю) втайне доехал до ближайшей железнодорожной станции, неподалеку от Тулы, в сопровождении друга и личного врача, доктора Душана Маковицкого. Только Саша, младшая и любимая дочь графа, знала о его неопределенных планах — добраться до коммуны, устроенной на Кавказе последователями графского учения. В вагоне третьего класса графа узнали и приветствовали криками; седобородый восьмидесятидвухлетний старец обсудил с попутчиками некоторые злободневные общественные вопросы, а также поговорил на общечеловеческие темы: как нужно относиться друг к другу и как установить справедливое общество.