Ездил он, если быть совсем точным, от Вендас-Новас до Монте-Лавре. Там была железнодорожная станция, вот он и возил туда пробку, уголь и дерево, а оттуда — семена и разную бакалею, да и вообще что придется. Была у него телега и пара мулов, и мало кто жил так славно, как он. Тот летний день обещал быть долгим и светлым, но к вечеру небо вдруг заволокло черными тучами, и тут же раздался внушительный удар грома. Разверзлись хляби небесные, полилась на землю вся вода, что была у Господа Бога. Аугусто Пинтеу этим не смутился: летние грозы — дело известное, пришли да и ушли, — спокойно разгрузился и нагрузился, не предвидя беды большей, чем промокнуть по дороге. Когда он выехал из Вендас-Новас, была уже темная ночь, разрываемая вспышками молний, казалось, что на небесах справляют праздник и в праздничном шествии впереди всех — сам Господь. Мулы нашли бы дорогу с закрытыми глазами даже теперь, когда все низины были залиты водой. Аугусто укрылся от дождя двумя толстыми пустыми мешками и утешался тем, что из-за непогоды по крайней мере на него не наскочат грабители, как время от времени случалось. Теперь же грабители наверняка сидят в своем логове, жарят на костре ворованную свинью и прикладываются к бочонку с вином… От Вендас-Новас до Монте-Лавре три легуа, но последнюю треть пути Аугусто пройти не пришлось — ни ему не пришлось, ни мулам его. Когда добрались до ручья, черная вода в нем гремела и рычала так, что жутко становилось. Аугусто решил переправляться вброд: обычно воды в ручье было по колено. Для пешеходов были устроены мостки, которые с обоих берегов шли к огромному ясеню, родившемуся и выросшему здесь в те времена, когда русло ручья было отведено. Ясень стоял в воде, могучими своими корнями защищая ком земли, на котором вырос и которому угрожал теперь стремительный поток. Сколько раз переправлялся тут Аугусто Пинтеу с телегой и мулами, а на этот раз не переправился. Поручил он себя пресвятой деве, доверился инстинкту мулов и дошел до середины ручья, где вода уже стала заливать его телегу. Вода вскипела, встретив препятствие, и Аугусто побоялся идти по течению — там уж точно пропадешь — и повел своих мулов вверх. Животные упирались как могли, но потом подчинились кнуту и вожжам. В одно мгновенье подвернулась нога у правого мула, колесо попало в яму и в крике и в грохоте ушел Аугусто Пинтеу вместе с мулами, телегой, бакалейными товарами и прочими грузами под воду, а потом, уже в тишине, стали они погружаться в густую черноту стремнины — в тишине, в смертельном молчании безнадежности. Тихо легли они на дно: Аугусто Пинтеу, так и не выпустивший вожжи из рук, и мулы, запряженные в телегу. Там, на дне. вода не бесновалась, а стояла спокойно. На следующий день, под вопли вдовы и плач сирот, их вытащили — нашлись и дюжие мужчины, и крепкие веревки, — а по обоим берегам ручья собралась огромнейшая толпа людей со всей округи. Дождь стих. Тревожное то было лето. Грозы гремели такие, что работники, обдиравшие кору с пробковых дубов, падали вниз и некоторые поранились о свои же топоры. Жизнь наша полна бедствий, обо всем и не расскажешь.
А семейство Мау-Темпо вместе с Жоакином Карранка жило тогда в Монте-де-Беррас-Портас. Прошел уже шестой год, как Португалия неслась под налетевшим из Браги ветром. Жоан нанялся на всю зиму в местечко под названием Пендан-дас-Мульерес и ходил туда работать вместе со своим братом Анселмо и сестрой Марией да Консейсан — нанимались они то к одному хозяину, то к другому. Ходить надо было четыре бесконечных легуа, пешком, по скверной дороге, четыре легуа от Монте-де-Беррас-Портас, а если из Монте-Лавре идти, то еще полторы.
Там было много девушек, к вящему удовольствию парней, целую неделю живших бок о бок с ними и только по субботам уходивших домой. Люди все были молодые, загорались легко, так что многие и вовсе сгорели. У Жоана Мау-Темпо тоже появилась возлюбленная, только жила она на соседней ферме, а другим девушкам он старался представить дело так, что ничем не связан, и это ему удавалось, в чем, правда, помогала ему его слава первого танцора.
Так, в трудах и забавах пролетали недели, пока на ферме не появилась одна девушка из Монте-Лавре, приходившаяся Жоану кумой, хоть детей они друг у друга не крестили[14] . Они были коротко знакомы, много-много раз отплясывали вместе и распевали частушки. Никакой влюбленности между ними не было, они о том и не помышляли. Полушутя, полувсерьез Жоан звал ее «кума Фаустина», а она его — «кум Жоан». На первый взгляд казалось, что они так кумовьями и останутся. Но вышло иначе. Может, оттого, что они так свободно чувствовали себя друг с другом, или оттого, что пришло время завязаться этому узелку, но Жоану стала нравиться Фаустина, а Фаустине — Жоан. Любовь всегда одинакова: расцветает ли она, как цветок в хрустальной вазе, или распускается на лесной поляне — разнятся только языки любви. Влюбленность Жоана и Фаустины дала корни; Жоан забыл о прежней своей подружке, но, осознав всю серьезность нового чувства, они решили пока ничего не говорить родителям Фаустины, потому что Жоан, которого решительно не в чем было упрекнуть, унаследовал опороченное имя отца — я тебе говорю, эти пороки передаются по наследству, яблочко от яблони недалеко падает… И все же тайное вскоре сделалось явным и достигло ушей отца Фаустины, и тут началась для нее не жизнь, а пытка… Из Жоана твоего не будет проку, и собой-то он нехорош, и глаза-то у него, каких в наших краях никто не видывал, а вспомни-ка, кто его отец, распутник, пьяница, одно только доброе дело и сделал в своей жизни — повесился. Такие разговоры велись тогда в деревне вечерами, под звездным небом, а хорек тем временем догонял свою подругу и соединялся с нею в зарослях папоротника. У людей же — а ведь мы люди — жизнь куда сложней.
Стоял январь, было холодно, небо покрывали сплошные низкие тучи, по дороге в Монте-Лавре тянулась на отдых кучка сезонных рабочих, а Жоан шел рядом с Фаустиной, со своей возлюбленной, которую, помимо прочего, он очень уважал, а она, уже сама не своя от предстоящего ей дома крика и скандала, рассказала ему обо всех страданиях. Тут вдруг донесся до них злой голос, яростно замелькали перед их лицами руки, и появилась на дороге сестра Фаустины — на ней-то и держался весь дом: мать была уже стара, — выскочила она, как из засады, и от неожиданности вздрогнули Жоан с Фаустиной. И сказала Нативидаде — так уж ее звали: Стыда у тебя нет, Фаустина, ни лаской, ни таской тебя не вразумишь, что за упрямство такое, подумай, что с тобою станется. Говорила она и дальше, но Фаустина не отошла от Жоана. Тогда Нативидаде стала у них на дороге, загородила им путь, загородила бы и дальнейшую их жизнь, если б смогла, но тут Жоан Мау-Темпо, так сказать, взял дело в свои руки и ощутил всю его тяжесть: отныне жизнь его соединится с другой жизнью, будет у него жена, дети, дом. Он положил руку на плечо Фаустины — вот это и есть теперь его мир — и, дрожа оттого, что решился, сказал: Так больше жить нельзя, или давай покончим с нашей любовью, чтобы не страдать, или пойдем со мной в дом моей матери, покуда у меня нет своего, а я отныне и впредь буду делать для тебя все, что смогу. Небо, как уже было сказано, закрывали тяжелые сплошные тучи, висели они над головой и теперь, словно показывая, что там, в небесах, и знать не хотят о нас, а если бы знали, то, конечно, небо нимбом вспыхнуло бы над их головами.