Тропик Козерога - Миллер Генри 28 стр.


Еврейские парни в Ист-Сайде, в Гарлеме, Бронксе, Канарси, Браунсв-илле поднимают и опускают

жалюзи, попрошайничают, клянчат, опрокидывают сосисочные автоматы, забивают сточные трубы, словно черти грабят на улице, а если вы пикнете, вы

пикнете в последний раз. Когда бы я имел в кармане двенадцать сот билетиков в "роллс-ройс", поджидающий меня у входа, я бы провел время

замечательно до изнеможения, и всех бы отведал, невзирая на возраст, пол, расу, национальность, вероисповедание, место рождения и воспитание.

Такие, как я, не растворяются: я - это я, а мир - это мир. Мир делится на три части, из которых две составляют фрикадельки и спагетти, а третья

- громадный сифилитический шанкр. Надменная, выточенная, будто статуэтка, вероятно, в любви не лучше холодной индейки, нечто вроде can апопуте,

залепленной золотым листом и оловянной фольгой. Оборотной стороной отчаяния и утраты иллюзий всегда оказывается отсутствие худшего и дивиденды

уныния. Нет ничего скучнее и отвратительнее разгула веселости, схваченной щелчком механического глаза механической эпохи: жизни, вызревающей в

черном ящике, негатива, тронутого кислотой, дающего одномоментное подобие небытия. На дальней окраине этого одномоментного небытия появляется

мой друг Макгрегор, становится рядом со мной, и с ним та, о ком он говорил, нимфоманка по имени Паула. Ее раскачивающаяся походка свободна и

развязна, она может принять и спереди и сзади, а все ее движения излучаются 104 из области паха, всегда в равновесии, всегда готовы плыть,

извиваться, вертеться, обжимать, глазами хлопать, ногами сучить, плотью дрожать, словно озеро, рябое от бриза. Это само воплощение сексуальной

галлюцинации: морская нимфа, дергающаяся в руках маньяка. Я наблюдал за ними, пока они, тесно прижавшись друг к другу, судорожно передвигались

по залу. Их движения напоминали брачные игры осьминога. Между покачивающихся щупалец мерцает и вспыхивает музыка, то рассыпающаяся каскадом

спермы и розовой воды, то опять собирающаяся в маслянистую струю, столб без опоры, то разрушающаяся как мел, оставляя верхнюю часть ноги

фосфоресцировать: зебра, стоящая в бассейне золотой патоки, одна нога полосатая, другая оплавленная. Золотой паточный осьминог с резиновыми

сочленениями и оплывшими конечностями, его половые признаки то распускаются, то сплетаются узлом. На дне морском устрицы корчатся в пляске

святого Витта, иные стиснули челюсти, иные не разнимут колен. Музыка брызжет крысиным ядом, ядом гремучих змей, тухлым дыханием гардений, слюной

священного яка, потом выхухоля, сладкой ностальгией прокаженного. Эта музыка - диаррея, озеро бензина, затхлое от тараканов и выдержанной

лошадиной мочи. Пустяковые возгласы - это слюнявая пена эпилептика, полуночная испарина падшего негра, онанируемого евреем. Вся Америка - это

вой тромбона, надломленное, исступленное ржание дюгоней, пропадающих в гангрене на мысе Гаттерас, в Пойнт-Ломе, на Лабрадоре, в Канарси и в

промежуточных пунктах. Осьминог отплясывает неслыханную румбу Плюющегося Дьявола*, румбу в стиле резинового болвана. Нимфа Лаура танцует румбу,

ее половые признаки отслоились и висят как коровий хвост. В утробе тромбона покоится душа Америки, извергающая свое довольное сердце. Ничто не

растрачено попусту - ни капли дрисны. В золотой, паточной мечте о счастье, в танце кипящей мочи и бензина, великая душа американского континента

галопирует как осьминог, подняты все паруса, люки задраены, двигатель гудит как динамо. Великая динамическая душа схвачена щелчком камеры в

самый момент горячей брачной игры: бескровная, будто рыба, скользкая словно слизь - душа народа, вступающего в беспорядочные связи на дне

морском, выпучившего глаза от желания терзаемого похотью.

Великая динамическая душа схвачена щелчком камеры в

самый момент горячей брачной игры: бескровная, будто рыба, скользкая словно слизь - душа народа, вступающего в беспорядочные связи на дне

морском, выпучившего глаза от желания терзаемого похотью. Танец субботней ночи, танец канталуп , гниющих в куче отбросов, танец салатовых соплей

и склизких притирок, предназначенных для нежных частей тела.

Танец музыкального ящика и его чудовищных изобретателей. Танец револьвера и пользующихся им слизней. 1анец резиновой дубинки, расплющивающей

мозги до 105 пульпы полипов. Танец магнето-машины, неискрящейся искры, мягкого рокота механизма, скорости граммофонного диска, курса доллара и

мертвых, изуродованных лесов. Субботняя ночь в танце душевной пустоты, все прыгающие танцоры - функциональные узлы в пляске святого Витта,

порожденной мечтой стригущего лишая.

Нимфа Лаура размахивает мандой, ее губы, подобные лепесткам розы, клацают, будто подшипники, ее ягодицы то выпячиваются, то втягиваются.

Прижавшись друг к другу без просвета они являют собой совокупляющиеся трупы. А потом бац! Музыка прекращается, словно повернули выключатель, и с

остановкой музыки танцоры расходятся, руки-ноги целы - подобно чаинкам, опускающимся на дно стакана.

Воздух наполнен словами, медленным шипением рыбы, поджаривающейся на сковородке.

Треп опустошенной души напоминает ругань обезьян на верхушках деревьев. Воздух наполнен словами, вылетающими через вентиляционные отверстия,

возвращающимися через гофрированные дымоходы, летящими, как антилопы, полосатыми, как зебра, то лежащими спокойно, как моллюск, то изрыгающими

пламя. Нимфа Лаура холодна, словно статуя, у которой время стерло признаки пола, а волосы еще полны музыкального совершенства. На краю сна стоит

Лаура, ее губы безгласны, ее слова падают как цветочная пыльца. Лаура Петрарки села в такси, каждое слово зарегистрировано кассовым аппаратом,

стерилизовано, затем подвержено прижиганию.

Василиск Лаура выполнена целиком из асбеста, она шагает к месту аутодафе, набив рот жевательной резинкой. Все тип-топ - говорят ее уста.

Тяжкие, выпяченные уста морской раковины, уста Лауры, уста обреченной любви уранистов. Все течет во мраке под уклон. Последние осадки бормочущих

губ морской раковины сползают с берега Лабрадора и движутся к востоку вместе с потоком грязи, движутся к звездам в йодном дрейфе. Утраченная

Лаура, последняя у Петрарки, медленно исчезает на краю сна. Мир не седой, но тусклый, легкий бамбуковый сон возвращенной невинности.

Здесь, в черноте взбесившегося небытия пустоты и одиночества, все оставляет мрачное чувство насыщенного уныния, не столь далекого от высшего

предела отчаяния, которое есть не что иное как веселая юношеская причуда полного разрыва смерти с жизнью. Из опрокинутого конуса экстаза жизнь

вновь поднимется на высоту прозаического небоскреба, увлечет и меня за волосы и зубы - отвращающая тоскливой пустой радостью, оживленный плод,

мертворожденная личинка, ожидающая гниения и распада.

106 Воскресным утром меня разбудил телефонный звонок. Мой друг, Макси Шнадиг, сообщил о смерти нашего общего знакомого Люка Ральстона. Макси

придал голосу скорбный тон, и это покоробило меня. Люк был отличным парнем, сказал он. Это тоже мне показалось фальшивым, поскольку Люк и в

лучшей форме был так себе, совсем не то, что зовется отличным парнем. Люк был бабой, а когда я узнал его поближе, оказался несносным типом. Все

это я и выдал Макси по телефону. Судя по его репликам, ему не слишком понравились мои слова.

Назад Дальше