Тропик Рака - Миллер Генри 24 стр.


С такими женщинами, как Таня, в полном соку, надо быть осторожным.

Иначе они могут стащить с вас штаны прямо в такси.

Теперь, когда Таня снова в Париже, когда у меня есть работа, когда можно предаваться пьяным разговорам о России и еженощным прогулкам по

летнему Парижу, жизнь приняла приятный оборот. Я встречался с Таней почти каждый день около пяти часов, чтобы выпить стаканчик "порто", как она

называла портвейн. Я позволял ей таскать меня в неизвестные мне места - в шикарные бары вокруг Елисейских полей, где звуки джаза и стонущие

детские голоса певцов исходили, казалось, прямо из стен, отделанных панелями красного дерева. Даже когда вы шли в туалет, эта сочная вязкая

музыка следовала за вами, проникая через вентиляционные отверстия и превращая все в какой-то сон, сотворенный из разноцветных мыльных пузырей.

Пока Таня болтала о России, о будущем, о любви и т.д., я часто думал о самых неподходящих вещах - о том, как бы я чувствовал себя, если бы мне

пришлось стать чистильщиком обуви или служителем в уборной. Наверное, потому, что всюду, куда меня таскала Таня, было так уютно и я не мог

представить себе, что превращусь в трезвого и согбенного старца... нет, мне всегда казалось, что и в будущем, каким бы

.оно ни было, сохранится та атмосфера, в которую я погружен сейчас, - та же музыка, позвякивание стаканов и аромат духов, исходящий от

каждой соблазнительной попки и заглушающий обычный смрад жизни, даже тот, что внизу, в уборной.

Как ни странно, бесконечное хождение по шикарным барам вместе с Таней совершенно меня не испортило. Расставаться с ней было тяжело, это

правда.

Обычно я заводил ее в маленькую церковку недалеко от редакции, и там, стоя в темноте под лестницей, мы обнимались в последний раз. Она

всегда шептала:

"Господи, что я теперь буду делать?" Таня хотела, чтобы я бросил работу и день и ночь занимался с ней .любовью; она даже перестала говорить

о России

- ведь мы были вместе. Но стоило нам расстаться, как в голове у меня прояснялось. Совершенно другая музыка, не такая дурманящая, но тоже

приятная, встречала меня, как только я открывал дверь. И другие духи - не такие экзотические, но зато ( слышные повсюду: смесь пота и пачулей,

которой пахло от рабочих. Приходя под хмельком, как это чаще всего бывало, я чувствовал что теряю высоту. Обычно я направлялся прямо в уборную -

это слегка освежало меня. Там было прохладнее, или, скорее, звук льющейся воды создавал эту иллюзию. Уборная заменяла мне холодный душ,

возвращала к действительности. Чтобы попасть туда, надо было пройти мимо переодевавшихся рабочих-французов. Ну и вонь же шла от них, от этих

козлов, несмотря на то, что их труд хорошо оплачивался. Они стояли здесь, бородатые, в длинных подштанниках - нездоровые, истощенные люди со

свинцом в крови. В уборной можно было познакомиться с плодами их раздумий - стены были покрыты рисунками и изречениями, по-детски похабными и

примитивными, но в общем довольно веселыми и симпатичными. Чтобы добраться до некоторых из этих надписей, пришлось бы принести лестницу, но,

пожалуй, это стоило бы сделать

- даже из чисто психологических соображений. Иногда, пока я мочился, я думал о том, какое впечатление вся эта литература произвела бы на

шикарных дам, которых я видел входящими и выходящими из великолепных туалетов на Елисейских полях. Любопытно, так ли бы они задирали свои

хвосты, если б знали, что о них здесь думают? Наверное, они живут в мире из бархата и газа.

Любопытно, так ли бы они задирали свои

хвосты, если б знали, что о них здесь думают? Наверное, они живут в мире из бархата и газа.

По крайней мере такое впечатление они создают, шурша мимо вас в облаках благоухания. Конечно, кое-кто из них не всегда был столь благороден,

и, проплывая мимо вас, они попросту рекламируют свой товар. И, возможно, когда они остаются наедине с самими собой в своих будуарах, с их губ

срываются очень странные слова, потому что их мир, да и всякий другой, состоит главным образом из грязи и погани, вонючей, как помойное ведро, -

только им посчастливилось прикрыть его крышкой.

Как я уже говорил, мои ежедневные шатания по барам с Таней не оказывали на меня плохого действия. Когда случалось выпить лишнего, я

засовывал два пальца в глотку: у корректора должна быть ясная голова - ведь для поисков пропущенной запятой нужна большая сосредоточенность, чем

для рассуждений о философии Ницше. У пьяного воображение может разыграться самым блестящим образом, но в корректуре блеска не требуется. Даты,

дроби и точки с занятыми

- вот что важно. Но они-то и ускользают от вас, когда голова не варит.

Время от времени я пропускал серьезные ошибки, и если бы я не научился с самого начала лизать жопу главному корректору, меня бы давно уже

выгнали. Я начал разыгрывать из себя полного кретина, что здесь очень ценилось. Иногда я подходил к старшему корректору и, чтобы польстить ему,

спрашивал значение того или другого слова. Мое единственное несчастье состояло в том, что я знал слишком много. Это вылезало наружу, несмотря на

все мои старания. Если я приходил на работу с книгой под мышкой, он немедленно замечал это и, если книга была хорошая, становился язвительным. Я

никогда не хотел сознательно его поддеть; я слишком дорожил своей работой, чтоб добровольно набрасывать себе петлю на шею. Тем не менее очень

трудно разговаривать с человеком, с которым у вас нет ничего общего, и не выдать себя, даже если вы ограничиваетесь односложными словами.

В результате я обзавелся небольшим неврозом. Стоило мне глотнуть свежего воздуха, я словно с цепи срывался, причем тема разговора не имела

ни малейшего значения. Когда мы рано утром начинали путь на Монпарнас, я немедленно направлял на нее пожарный шланг своего красноречия, и скоро

от этой темы оставалось одно воспоминание. Особенно я любил говорить о вещах, о которых никто из нас не имел ни малейшего представления. Я

развил в себе легкую форму сумасшествия - кажется, она называется "эхолалия". Я готов был говорить обо всем, о чем шла речь в последней верстке.

И вот что смешно: я могу исколесить в воображении весь мир, но мысль об Америке не приходит мне в голову. Она для меня дальше, чем потерянные

континенты, потому что сними у меня есть какая-то таинственная связь, но по отношению к Америке я не чувствую ничего. Правда, порой я вспоминаю

Мону, но не как личность в определенном разрезе времени и пространства, а как что-то отвлеченное, самостоятельное, как если бы она стала

огромным облаком из совершенно забытого прошлого. Я не могу себе позволить долго думать о ней, иначе мне останется только прыгнуть с моста.

Странно. Ведь я совершенно примирился с мыслью, что проживу свою жизнь без Моны, но даже мимолетное воспоминание о ней пронзает меня до мозга

костей, отбрасывая назад в ужасную грязную канаву моего безобразного прошлого.

Вот уже семь лет день и ночь я хожу с одной только мыслью - о ней.

Если бы христианин был так же верен своему Богу, как я верен ей, мы все были бы Иисусами.

Назад Дальше