Поначалу он испугался, что это его травят, убить хотят, и кинулся было прочь, но, оглянувшись, понял, что не в нем дело.
Все человеки собрались на самом высоком месте и кричали что-то агрессивное в самое небо. Мало того, они показывали небу непристойности. Мужчины поднимали свои одежды и пускали рыжие струи к небосводу. Женщины вставали на четвереньки, выпячивая голые задницы, и крутили ими, словно собачонки хвостами.
— Мясо!!! — уносилось к небесам. — Мяса давай!!!
Медведь не понимал человечьего языка и не мог уразуметь, чем черноволосые недовольны. Еда сыплется с неба, а для жизни больше ничего не надо…
На следующее утро небо не просыпало и крошкой единой.
Толпа заголосила еще громче, а жесты, направленные к небесам, были еще более омерзительными.
Три недели небо молчало, и человеки наконец притихли.
Шли молча и испражнялись меньше.
Лишь один старик в растрепанной седине, с разметавшейся седой бородой, на закате дня взбирался на бархан и говорил что-то вечернему небу. Монолог. Диалога не происходило.
А один раз, ранним утром, когда все спали, с неба посыпались камни.
Столько человеков убило!!!
Медведь потом натыкался на кучи песка, из-под которых несло мертвечиной.
Самому медведю камень угодил в лопатку, и потом он целый месяц хромал на переднюю лапу.
Человеки после каменного дождя притихли, смотрели в небо заискивающе, но небосвод был безмятежно голубым…
А потом люди стали помирать от голода.
Отощал и медведь.
Теперь ему вновь приходилось охотиться на падальщиков, которых слетелось со всех сторон великое множество. Они проворно откапывали могилы и лакомились человеками. Медведь жрал птицу без удовольствия, зато убивал с радостью и пил кровь.
А потом, как-то раз, с неба вновь посыпалось белое, сладкое, наполненное соком… Человеки попадали на четвереньки и ели прямо с песка, набивая животы до рвоты. Многие не выдержали и поумирали, обожравшись.
Потом люди собрались в огромную толпу и запели небу. Несмотря на радость, выпавшую им, пели человеки грустно, наверное, жалея умерших. Особенно печален был седовласый старик, и пел он особенно тоскливо.
И с этого дня опять каждое утро с неба падало на прокорм. Лишь в один день из семи не падало, но медведь того дня не замечал, используя свою жировую прослойку…
Еще с месяц брел медведь за человеками, радовался жизни, и лишь малость одна — томление плоти — омрачала странствие зверя. Медведь не понимал своих желаний и только иногда, когда закат был особенно кровав, вставал во весь трехметровый рост и ревел на всю пустыню, показывая безмолвным пескам, что и у него кроваво внизу живота…
Но холод ночи остужал страсть, и медведь к утру забывал о плоти, вновь пожирал небесное пропитание, продолжая свой ход за непрестанно галдящим народом.
А один раз он заснул, переев чрезвычайно. Улегся пузом кверху, раскрыл пасть и засопел…
А она неутомимо собирала тающую пищу в кожаный мешок, отойдя от своего племени на расстояние полета камня из пращи. Она собирала горстками, думая о своем муже, который прошлой ночью ласкал загорелое тело, целовал миндаль глаз ее, слегка подергивая за золотую сережку, продетую сквозь нос; отворял дорогу в рай земной и входил в него уверенно и нежно, внося в чрево семечко будущего сына…
Вдруг она увидела большую белую кучу и поспешила к ней, радостная, что наберет и на субботу, что не надо будет полдня гнуть спину.
Она пела низким голосом песню о пастухе и пастушке, воображение ее витало далеко, а медведь уже проснулся и глядел на прекрасную женщину со звенящими браслетами на тонких щиколотках, длинными курчавыми волосами и огромными, черными, словно лунное затмение, глазами.
Сандалии ее шуршали по песку, она в счастливом неведении приближалась к зверю.
Дыхание медведя замерло. Уши прижались к черепу, а между задних лап зажглось факелом…
Она споткнулась об эту кучу, упала на медведя, и тотчас его язык умыл ее лицо, чуть оцарапавшись о серьги.
Она подумала о том, что умрет, что и семя умрет в ней не взросшим, что она очень виновата перед мужем, ибо не убереглась и не уберегла чрева своего, что ассирийский медведь съест ее, но смерть не наступала…
Медведь рванул зубами ворот ее одежды, и на его шкуру, словно спелые плоды волшебного дерева, мягко опустились чудесной красоты груди с сосками цвета розовой орхидеи. Он вспомнил материнский сосок, призывно торчащий, и лизнул розовый цвет. Затем еще и еще, пока соски женщины не напряглись.
Она лежала на широченной медвежьей груди, сжавшись от ужаса, не чувствуя прикосновений языка зверя…
Красный огонь внизу его живота пополз вверх, хищно заострившись стрелой, метившей в центр натянувшейся на бедрах ткани.
Глаза его были закрыты.
Ему чудилась то мать, то северное сияние представлялось, но язык продолжал лизать женские груди, пока они не превратились в каменные.
В этот момент огонь его стрелы пронзил кармазиновую ткань, вошел в лоно уверенно, она закричала, охваченная предсмертным ужасом, но кто-то вдалеке принял этот вопль за крик страсти и захихикал…
Хихикающий не работал, как все, не собирал небесные осадки, у него были сверкающие глаза, и таскал он на плече что-то длинное и тяжелое, перемотанное холстиной. Звали его Арококо…
Она оторвала свои груди от медвежьего языка, откинулась и причинила зверю несказанное удовольствие, конвульсивно сжав бедра, отчего он задергал где-то там, в песке, заячьим хвостом, подбрасывая человечью самку на своем, пахнувшем мускусом, животе.
Она еще раз закричала, на сей раз обреченней, распахнула глаза к ослепляющему солнцу, он заскулил, словно щен, был опять защемлен ее лоном, которое на сей раз затопил густой, молочной рекой, ослабел после потока в мгновение и потерял сознание, впрочем, как и женщина, упавшая ему на грудь почти бездыханной…
Кто-то боролся в ее организме, утверждаясь в силе, пока она была в потере; борьба была не на жизнь, а на смерть и окончилась неожиданно. Тот, кто победил, вобрал в себя все, что принадлежало побежденному, затем продырявил яйцеклетку и прижился в ней.
Он очнулся раньше и смотрел на ее загорелую кожу с прилипшими песчинками, а потом захотел ее съесть.
Поначалу медведь легонько куснул ее за плечо, ощутив на языке немного соли и капельку сладости. Она немного заворочалась, в своем бессознании приоткрыла левую грудь с поникшей орхидеей, и медведь почувствовал страх, который испытывал только в детстве. Он ужаснулся, что орхидея, как и материнский сосок, превратилась внеживое , и понял, что совсем не хочет превращать женщину внеживое … Насколько было возможно, он приник к цветку ее груди и, словно детеныш, засосал розовый цвет, пока он из дряблого вновь призывно не заторчал в пасти соской.
Он ошибся!.. Он не хотел ее есть. Он безумно хотел ее лизать, увлажнять своим языком человеческую плоть, проникая им повсюду, что и делал, осторожно перекатив ее тело со своей шкуры, ухватив зубами краешек покрывала, стаскивая его потихоньку, оставляя тело голым…
Она очнулась, лежа пунцовой от стыда щекой на песке. Она чувствовала, как большой язык скользит по ее спине, слизывая крупинки кварца. Язык скользил по позвоночнику, а достигнув чресл, облизал их вместе с темной сердцевиной и заработал буравчиком там, где у женщины самый стыд происходит.
Она ощутила всю слабость своего существа, ухватилась за передние медвежьи лапы и, закусив губу, застонала…
Потом он отпустил ее и всю ночь не спал, вставая на задние лапы.