А через некоторое время на рассвете автомобиль СВОРы с одетыми в штатское и вооруженными автоматами calies остановился перед дверью дома Тавито де-ла-Масы. Из машины выволокли его труп и без лишних церемоний выбросили в палисадник у входа, прямо на тринитарии. И его жене Альтаграсии, которая в ужасе выбежала из дому в ночной рубашке, крикнули, отъезжая:
– Ваш муж повесился в камере. Возьмите его и похороните, как положено.
«Но и это было еще не самое страшное», – подумал Антонио. Увидеть мертвого Тавито с веревкой на шее, якобы покончившего с собой, которого, как собаку, бросила у порога его дома банда патентованных негодяев из СВОРы, – и это было еще не самое страшное. Эти слова Антонио повторял про себя десятки, сотни раз на протяжении четырех с половиной лет, когда днем и ночью, собрав воедино остатки рассудка и разума, строил планы мести, которая сегодня ночью – благослови, Господи, – должна осуществиться. Самым страшным была вторая смерть Тавито через несколько дней после первой, когда, запустив на полные обороты весь информационный и пропагандистский механизм – газеты «Карибе» и «Насьон», телевидение и радио «Вое Доминикана», радиостанции «Вое дель Тропике», «Радио Карибе» и десяток мелких газетенок и местных радиостанций, – режим в самом мерзком, свойственном ему людоедском духе, распространил текст письма, якобы написанного самим Октавио де-ла-Масой, объясняющим причины своего самоубийства. Его замучили угрызения совести за то, что он собственноручно убил пилота Мэрфи, своего друга и товарища по работе в авиакомпании «Доминикана де Авиасьон»! Козел не удовольствовался тем, что приказал убить его, но, заметая следы истории с Галиндесом, прибегнул к утонченно-зловещему фарсу, выставив Тавито убийцей. Таким образом он освобождался сразу от двух опасных свидетелей. А для того чтобы все выглядело еще более мерзко, письмо Тавито объясняло, почему он убил Мэрфи: гомосексуальные страсти. Мэрфи якобы так приставал к его младшему брату, в которого был влюблен, что Тавито, как истинный мужчина, не выдержал и кровью омыл свою честь, прикончив выродка, а преступление свое замаскировал под несчастный случай.
Ему пришлось согнуться на сиденье и прижать автомат к животу, чтобы не заметили, как вдруг заболел желудок. Жена настаивала, чтобы он пошел ко врачу, боли могли быть от язвы или чего-нибудь еще более серьезного, но он все не шел. Незачем было ходит ко врачу, и без того ясно, что последние годы подорвали его здоровье, а все потому, что был подорван дух. После того, что случилось с Тавито, он потерял последние иллюзии, пал духом, утратил радость жизни – и этой, и вообще какой бы то ни было. Только мысль о мщении поддерживала его на плаву; он жил исключительно ради того, чтобы выполнить клятву, которую дал прилюдно в Моке, напугав до смерти соседей, пришедших выразить свое соболезнование роду де-ла-Маса – родителям, братьям, сестрам, своякам и свояченицам, племянницам, детям, внукам, дядьям и теткам:
– Клянусь Богом, я собственными руками убью мерзавца, который сделал это!
Все знали: в виду имеется Благодетель, Отец Новой Родины, Генералиссимус, доктор Рафаэль Леонидас Трухильо Молина, чей траурный венок из свежих благоухающих цветов находился на самом видном месте. Семья де-ла-Маса не отважилась не принять его и не решилась убрать с виду, так что каждый, кто входил, чтобы помолиться у тела покойного, тотчас же узнавал, что Хозяин соболезнует по поводу смерти пилота, «одного из самых преданных, верных и решительных моих последователей», как было сказано в соболезновании.
На следующий день после погребения два дворцовых адъютанта вышли из «Кадиллака» с казенным номером у дома семьи де-ла-Маса в Моке. Они приехали за Антонио.
– Я арестован?
– Никоим образом, – поспешил объяснить лейтенант Роберто Фигероа Каррион. – Его Превосходительство желает видеть вас.
Антонио даже не сунул в карман пистолета. Он знал, что при входе в Национальный дворец – если, конечно, его повезут туда, а не в тюрьму Викторию или Сороковую или же не сбросят в пропасть по дороге – его заставят сдать оружие. Ему было все равно. Он знал свою силу и знал, что силу эту удваивает ненависть, так что он сможет прикончить тирана, в чем накануне дал клятву. Так он решил и намерен был выполнить свое решение, прекрасно понимая, что его убьют раньше, чем он попытается бежать. Он готов был заплатить эту цену, но покончить с деспотом, который сломал его жизнь и жизнь его семьи.
Они вышли из казенного автомобиля, адъютанты довели его до кабинета Благодетеля, и по дороге никто его не обыскал. По-видимому, офицеры получили четкие инструкции: едва хорошо всем знакомый высокий, визгливый голос произнес «войдите», как лейтенант Роберто Фигероа Каррион с товарищем отошли в сторону и пропустили его одного в кабинет. Кабинет тонул в полутьме – ставни на окне, выходившем в сад, были прикрыты. Генералиссимус сидел за письменным столом, одетый в форму, которой Антонио не помнил: белый удлиненный китель с фалдами и золотыми пуговицами, большие золотые эполеты с бахромой, а на груди – разноцветный веер из орденов и медалей. На голубых фланелевых брюках белые лампасы. Хоть сейчас – на военный парад. Свет от лампочки освещал гладко выбритое широкое лицо, тщательно причесанные, с проседью волосы, маленькие усики а ля Гитлер (которым, как однажды слышал Антонио, Хозяин восхищался «не из-за его идей, а из-за умения носить форму и стоять на военных парадах»). Пронзающий взгляд – прямо в глаза – пригвоздил Антонио к полу, едва он переступил порог. Посверлив его взглядом некоторое время, Трухильо обратился к нему:
– Я знаю, ты считаешь, что Октавио убит по моему приказу и что самоубийство – фарс, состряпанный секретной службой. И я велел привести тебя, чтобы лично сказать тебе, что ты ошибаешься. Октавио был человеком режима. Верно ему служил, был трухилистом. Я только что назначил комиссию во главе с генеральным прокурором Республики Франсиско Элпидио Берасом. С широчайшими полномочиями; они опросят всех, и военных, и гражданских. И если окажется, что это не самоубийство, виновные заплатят.
Он говорил без враждебности, почти бесцветным тоном и при этом твердо глядел ему прямо в глаза – так он всегда говорил с подчиненными, с друзьями и с врагами. Антонио застыл, как никогда полный решимости броситься на комедианта и задушить его, прежде чем он успеет позвать на помощь. Словно желая облегчить ему дело, Трухильо поднялся из-за стола и шагнул ему навстречу медленно, торжественно. Черные штиблеты сверкали ярче, чем навощенный паркетный пол.
– Я дал разрешение ФБР приехать и расследовать обстоятельства смерти некоего Мэрфи, – добавил он все тем же тоном. – Конечно, это нарушает наш суверенитет, Разве гринго позволили бы нашей полиции приехать для расследования убийства какого-нибудь доминиканца и Нью-Йорке, Вашингтоне или Майями? Пускай приезжают. Пусть мир знает, что нам нечего скрывать.
Он был в метре от Антонио. Не в силах выдержать неподвижного взгляда Трухильо, Антонио, не переставая, моргал.
– Убить у меня рука не дрогнет, – помолчав, продол жал Трухильо. – Когда правишь, приходится иногда выпачкаться в крови. И мне не раз приходилось делать такое ради этой страны. Но я – человек чести. И с верными людьми я поступаю по справедливости, а не убиваю их. Октавио был человеком режима, был верным мне, испытанным трухилистом.