– Трухильо за них заплатит. Дело делается. Только надо подготовить все как следует.
В ту пору покушение намечалось осуществить в Моке, когда Трухильо приедет на земли семейства де-ла-Маса во время поездок по стране, которые он предпринимал после приговора, вынесенного ОАГ, прибегнувшей к экономическим санкциям. Одна бомба должна была взорваться в главном храме – церкви Святого Сердца Христова, а ливень свинца с балконов, террас и с часовни – накрыть Трухильо, когда он будет с трибуны говорить перед людьми, собравшимися у статуи святого Хуана Боско, наполовину увитой тринитариями. Имберт обследовал церковь и сказал, что сам он засядет наверху часовни, в самом рискованном месте.
– Тони был знаком с сестрами Мирабаль, – пояснил Турок Антонио де-ла-Масе. – Потому так и решил.
Он был с ними знаком, хотя и нельзя сказать, что они были близкими друзьями. С тремя сестрами и мужьями Минервы и Патрии, Таваресом Хусто и Леандро Гусманом, он встречался на собраниях групп, которые, взяв за образец историческую Тринитарию де Дуарте, организовались в движение «14 Июня». Все три были руководителями этой кучки энтузиастов, плохо организованных и не очень эффективных, которых к тому же трепали репрессии. Сестры поразили его своей убежденностью и жаром, с какими ввязались с эту неравную и рискованную борьбу; особенно – Минерва Мирабаль. Все, кому случалось слышать ее рассуждения, возражения, предложения или видеть, как она принимает решения, изумлялись, как и он. Позже, после убийства, Тони подумал, что до знакомства с Минервой Мирабаль ему бы и в голову не пришло, что женщина может заниматься такими чисто мужскими делами, как готовить революцию, добывать и прятать оружие, динамит, бутылки с зажигательной смесью, ножи и штыки, обсуждать планы покушения, стратегию и тактику и хладнокровно рассуждать о том, что, попав в руки СВОРы, боец должен проглотить яд во избежание риска под пытками выдать товарищей.
Минерва говорила обо всем этом и еще о том, как наилучшим образом вести подпольную пропаганду, как вовлекать в свои ряды университетских студентов, и все ее слушали. Потому что она была умна и умела излагать вещи ясно. Твердая убежденность и умение говорить придавали ее словам силу и заразительность. А кроме того, она была очень красива: черные-черные глаза и волосы, тонкие черты лица, красиво очерченные нос и рот и белоснежные зубы на фоне белого, до голубизны, лица. Необыкновенно красива. Были у нее изумительная женственность, изящество и природная кокетливость во всех движениях, жестах и улыбке при том, что на собрания она приходила всегда очень скромно одетой. Тони никогда не видел ее накрашенной. Да, необыкновенно красива, но никогда – подумал он – ни один из присутствовавших не осмелился отпустить ей какой-нибудь комплимент или поухаживать за ней, что считалось нормальным, естественным, а у доминиканцев – обязательным, тем более что они были молоды и объединены крепким братством, спаяны общими идеалами, мечтами и опасностью. Было что-то в этой гордой женщине, Минерве Мирабаль, что не позволяло мужчинам обращаться с ней так же уверенно и свободно, как позволяли они себе обращаться с другими женщинами.
Уже тогда она стала легендой в узком мирке подпольщиков. Что из рассказов о ней было верным, что преувеличением, а что выдумкой? Никто не осмелился бы спросить ее об этом, чтобы в ответ не встретиться с серьезным уничижительным взглядом или услышать одну из тех резких реплик, от которых оппонент разом немел.
Рассказывали, что юной девушкой она осмелилась унизить отказом самого Трухильо -не пошла танцевать с ним, и что за это ее отец был снят с должности алькальда города Охо-де-Агуа и брошен в тюрьму.
Другие давали понять, что она не отказала Трухильо, а дала ему пощечину, потому что во время танца он щупал ее и сказал какую-то сальность, однако многие такую возможность исключали («Она бы не осталась в живых, он бы убил ее или велел убить прямо на месте»); но Антонио Имберт вполне допускал такое. С первого же раза, как он ее увидел и услышал, он, ни секунды не сомневаясь, верил, что, если даже пощечины и не было, она вполне могла быть. Довольно было увидеть Минерву Мирабаль и послушать несколько минут (например, как она с естественной холодной отрешенностью говорила о необходимости психологической подготовки бойцов к возможным пыткам), чтобы понять: она способна дать пощечину самому Трухильо, если он не будет уважителен с ней. Пару раз ее арестовывали, и, говорят, в Сороковой она вела себя бесстрашно, а в Виктории, где с ней обращались ужасно, объявила голодовку и держалась до конца, не тронула даже хлеба и кишащей червями воды. Она никогда не рассказывала о пребывании в тюрьме, ни о пытках, ни о мучительном существовании, какое (с тех пор, как стало известно, что она – антитрухилистка) влачила ее семья, которую лишили ее небогатого имущества, запретив уезжать куда бы то ни было из дому. Диктатура позволила Минерве учиться на адвоката только для того, чтобы по окончании обучения – хорошо продуманная месть – отказать ей в лицензии на профессиональную деятельность, другими словами, приговорила ее не работать, не зарабатывать на жизнь, а постоянно чувствовать себя – в расцвете лет – неудачницей, зря потратившей на обучение пять лет молодости. Однако, казалось, это не омрачило ей жизни; она продолжала идти своим путем без устали, подбадривая других, полная энергии, как предвестие, повторял себе Имберт, молодой, прекрасной, жизнестойкой страны светлых идеалов, какой когда-нибудь станет Доминиканская Республика.
Он устыдился, почувствовав, что на глаза набежали слезы. Закурил сигарету и, затянувшись, выдохнул дым в сторону моря, на котором уже переливались и приплясывали лунные блики. Ветра больше не было. Очень редко вдали вдруг показывались автомобильные фары, двигавшиеся из Сьюдад-Трухильо. И тогда все четверо выпрямлялись, вытягивали шеи и напряженно вглядывались в темноту, но каждый раз, когда машина оказывалась метрах в двадцати или тридцати от них, становилось ясно, что это – не «Шевроле», и они снова разочарованно расслаблялись.
Лучше всех умел сдерживать эмоции Имберт. Он всегда был неразговорчив, а в последние годы, с тех пор, как идея убить Трухильо овладела им и, как солитер, высасывала из него энергию, он стал еще более немногословен. У него никогда не было много друзей, а в последние месяцы его жизнь ограничивалась конторой «Мескла-Листы», домом и ежедневными совещаниями с Эстрельей Садкалой и лейтенантом Гарсией Герреро. После смерти сестер Мирабаль собрания подпольщиков практически прекратились. Репрессии выкосили движение «14 Июня». Те, кого они обошли, укрылись в семейной жизни, стараясь быть совсем незаметными. Время от времени он снова тоскливо задавал себе вопрос: «Почему меня не арестовали?» И от неясности чувствовал себя скверно, как будто был в чем-то виноват, как будто был ответственен за страдания тех, кто находился в руках Джонни Аббеса, в то время как он продолжал наслаждаться свободой.
Свободой весьма относительной, разумеется. С тех пор как он осознал, при каком режиме живет, какому правительству служил с младых ногтей и продолжает служить – а как же, ведь он был управляющим одной из фабрик, принадлежавших Клану, – он постоянно чувствовал себя так, словно был заключен в тюрьму.