Правила бегства - Куваев Олег Михайлович 14 стр.


Ввалился засыпанный снегом Мишка-плотник.

– Беда! – сказал он. – Лошак!

– Где? – Рулев уже натягивал штаны.

– Я его на горбу доволок. У вашей завалинки и лежит.

Они с Рулевым вышли и втащили Лошака, как носят труп – за руки и ноги. Но Лошак не был трупом, он стонал. По комнате густо пошел запах спиртного.

– Дуй за Кляушкиным, – приказал Рулев и стал раздевать Лошака. Я слез с койки и, стараясь не дышать, стал помогать ему. Мы стащили мокрые валенки, точнее, они были не мокрые, а замерзшие – где-то Лошак угодил в воду. Рукавиц на Лошаке не было, я видел белые, как хорошая бумага, кисти, и, когда мы переворачивали его, они стукали о пол как деревянные.

– Таз со снегом, – приказал Рулев.

Когда я принес снег, Лошак уже голый лежал на кровати, на живот ему был брошен полушубок, и Рулев растирал снегом ноги его, а мне предложил растирать руки. Руки были твердые, как железо. Появился Кляушкин с чемоданом. Он отстранил Рулева, быстро осмотрел Лошака и констатировал: «Пьяный».

– Я его у ключа подобрал. Услышал – кто-то воет. Собака ли, человек ли. Пошел и вижу – Лошак. Лежит и воет, – сказал Мишка-плотник.

Кляушкин осмотрел руки-ноги и сказал Рулеву:

– Санрейс надо требовать. Срочно.

Рулев ушел. Кляушкин посадил Мишку тереть кисти рук Лошака, а меня приспособил таять воду. Сам он тер ноги. Лошак начал выть. Кляушкин послушал сердце и налил полстакана спирта. Лошака вытошнило, и тут я уж выбежал на улицу, и меня тоже стошнило.

Кляушкин невозмутимо тер и тер белые ступни, Мишка – руки, и Лошак уже не выл, а тихо стонал и бормотал какую-то ерунду.

– Удачно! – сказал, вернувшись, Рулев. – Там какой-то всепогодный пилот объявился. Вылетает. В больницу, что ли, его?

– В больницу его нельзя. Таскать туда-сюда незачем, – сказал Кляушкин. – Будем ждать здесь.

Тянулось это часов шесть. Я слонялся по улице, чтобы не торчать в доме, где пахло перегаром, блевотиной и где молчаливый неутомимый Кляушкин обрабатывал беспамятного Лошака. И снова я уходил. И снова я приходил.

– Где он спирт взял, где? – спрашивал Рулев.

– Без моего брата не обошлось, – хмуро говорил Мишка. – Хоть кол на голове отеши – чую, тут брат мой замешан.

Я опять уходил и опять приходил и видел спину Кляушкина в белом халате, блевотина была уже убрана, и запах спирта почти исчез, и Лошак опять выл и бормотал чепуху в промежутках.

Самолет – санитарный АН-2 – все-таки прилетел. Рослый пожилой врач в меховом костюме к Лошаку даже не подошел. С Кляушкиным они обнялись и расцеловались. Пока Лошака грузили на носилки, пока несли инока мы неизвестно зачем тащились за ним, врач расспрашивал Кляушкина о какой-то Тоне, о новой больнице и обещал, что прилетит летом на хариуса. Наверное, он полностью Кляушкину доверял во всем, что касалось диагноза и первичной обработки больных. На прощание он опять обнял Кляушкина, и самолет взмыл, растаял в белом месиве, и гул мотора через минуту оборвал ветер.

Через день пурга исчезла, точно ее и не было. А еще через день с радиостанции пришел Кляушкин и сказал, что Лошаку ампутировали обе ступни и первые фаланги пальцев обеих рук.

– И ничего нельзя было сделать, – сказал Кляушкин. – Ни-че-го.

Солнце жарило, как на Черном море. С крыш ползли и плюхались пласты снега. Прилетели пуночки и расхаживали между домами, как ручные домашние птицы. По-моему, их можно было брать в руки. Это была окончательная весна.

Не знаю почему, но в один и тот же день у того ключа, где Мишка-плотник нашел Лошака, оказался и сам Мишка, и я, и Рулев. А Кляушкин был уже там. Здесь всю зиму из-под снега бил ключик, долбил он многотонную глыбу льда. Сбоку были во льду вырублены ступеньки для тех, кто не ленился сюда ходить за водой.

Когда мы подошли, Кляушкин, не оборачиваясь, сказал:

– Вот она, родная, лежит.

И мы увидели внизу под наледью вытаявшую на солнце бутылку из-под спирта, и баночка консервная была там же. Видно, Лошак где-то выпил, потом куда-то пошел, по дороге завернул добавить, и успел, а потом поскользнулся и грохнулся вниз, и вода успела залить ему валенки. Он, видно, пытался ползти, но спирт его сшиб.

– Хошь, узнаю, директор, есть ли тут дела моего брата? – спросил Мишка.

– Узнай, – сказал Рулев.

Новости в таких поселках, как наш, разносятся моментально. Все ушли, я зачем-то остался. Смотрел на лес, на тайгу. Оттуда несло смолистым запахом, там шлепался снег, шевелились кусты. За спиной кто-то всхлипнул. Это был Толя Шпиц. Он все смотрел на бутылку и, по-моему, плакал.

– Никогда я ее, проклятую, в рот не возьму. Никогда, – шептал Толя Шпиц. Пришел Поручик. Он молча и вежливо поздоровался со мной и со Шпицем и тоже стал смотреть на бутылку. По-моему, в глазах у него был ужас.

Притопал Северьян.

– Был вездеходчик, стал самовар, – громко сказал он. – И ежели бы на войне, как все, как кому по судьбе полагается. А чо видим? Видим одну пустую посуду.

Северьян развернулся и пошел обратно. Руки его болтались где-то возле колен, и сгорбленная лесорубной работой спина двигалась тяжко и прочно.

* * *

Дикая история с Лошаком как бы сняла некий грех, висевший над нашим поселком. И весна пришла. Толя Шпиц с рацией отбыл к оленьему стаду. Вездеход вел Мишка-плотник. В колхозе он был шофером, был и трактористом.

– Все на уровне третьего класса и наших дорог, – объяснил он. – Туда доеду, чтобы этого дурачка довезти с электроникой. Обратно не ручаюсь.

Перед тем как занять место в вездеходе, он зачем-то перекрестился, поглядел на синее весеннее небо и сказал:

– Эх, как там мой очаг, как мать-старушка. – Добавил с хорошей улыбкой: – После армии я ее год не понимал. Говорит: «Мишка! Ты бы рубило-то набулацил». Это значит, надо топор наточить. Ты, директор, проследи, чтобы мой старший брат деньги ей не зажиливал. С него будет.

И отбыли они. Ни шиша я в технике не понимал и не понимаю, но даже мне было ясно, что мотор стучит не так, как у Лошака, и у гусениц лязг другой.

Добирались они неделю. Рулев сильно переживал н ежедневно держал с ними связь по рации. Вначале Мишка задавал вопросы:

– Начальник, от той сопки, которая кривая, вправо брать? А может, не эта кривая? Она просто косенькая, как одна моя подруга жизни.

Но постепенно Мишка вошел во вкус и каждый сеанс заканчивал чем-нибудь вроде: «А вот моя мать, начальник. Ей девяносто годов и весу эдак килограмм тридцать. Она, если на тебя распалится, возьмет за штаны и кинет на печь или там на сеновал. А ежели возьмется тебя переругать, ты, начальник, навек ругаться отвыкнешь».

Было приятно слышать, как с каждым сеансом связи в голосе Мишки возникает лихость человека, познающего себе цену. Последнее его донесение было кратким: «Тут я, начальник. Обратно уже не быть. Все развезло. За машину не боись».

Об обратной дороге, конечно, нечего было думать. Снег на реке лежал метровой толщины водяной кашей – ни плыть, ни ехать. Да и вездеход по здешним местам летом годился разве что гонять по деревне. За околицей начинался бурелом, а если не бурелом, так топкая марь.

Саяпин сообщил, что стадо почти удвоилось и, таким образом, к осени надо думать о его разделении. Рулев ждал вертолет.

* * *

Я изменю порядок в повествовании и расскажу, как вернулся Лошак. Был он на костылях, и на ногах его по летнему времени были валенки. Привезли его с аэродрома на аэропортовской машине.

– Зачем ты его сюда? – спросил я Рулева.

– А зачем я его туда? – зло ответил Рулев,– Жену бил, матери за всю жизнь, наверное, копейки не дал, от алиментов спасался. А теперь калекой на их шею? Или, по-твоему, так надо, филолог?

– Не знаю, – сказал я.

– Удобный ты для себя человек, – сказал Рулев.

…Лошак сидел в нашей комнате. Когда он снял валенки, я увидел обмотанные бинтами, кое-где с кровью, культяпки. И такие же культяпки, только без бинтов, но все равно ярко-красные, лежали на коленях. Лицо у Лошака было белым, но не худым, просто белым, как разрезанная картошка.

Рулев куда-то ушел.

– Ты не унывай, Лошак, – сказал я.

– Был Лошак. Только кончился. Теперь Александр Андреич. – И голос у него был какой-то белый.

– Ладно. Александр Андреич.

– Можно – Сашка, – равнодушно ответил Лошак и вдруг быстро заговорил: – Хотел задавиться-повеситься. Лежал и обдумывал, как выйду, как веревку достану, как зубами петлю завяжу. Обдумал. Стал обдумывать, кому какие слова напишу на прощанье и кому это дело доверю. Без последнего слова такому, как я, из мира уйти страшно. Значит, чтобы совсем тебя не было. И вот пока обдумывал я эти слова, понял, что вешаться мне невозможно.

– Почему?

– Как я могу ему, – Лошак сказал это шепотом и мотнул головой в ту сторону, где вроде бы должен был находиться Рулев, – как я могу ему на совесть положить такой камень? Ночами, ночами обсуждал я такую мысль. Эх, ночами! Жил я последней свиньей. Он хотел из меня человека сделать. Так буду я человеком! Буду бороться так!

И Лошак поднял вверх красные свои обрубки кистей и задрал кровоточащие бинты на ногах.

– Буду бороться так! – Лошак посмотрел мне в лицо.

Что? Есть тезис, что страдание облагораживает человека. Если хотите, я этот тезис видел своими глазами. Не забыть мне взгляд Лошака.

Через неделю Рулев как-то мимоходом сказал мне:

– Вот что, филолог-юноша, лети-ка в Москву. Сопровождающим с Лошаком. Бесплатно повидаешь жену. Лошаку будут протезы делать. По последнему слову техники и науки.

– Где? Кто?

– Позаботятся без тебя.

– Жить он у меня будет?

– Отказался он у тебя жить. Он у моего брата жить будет.

– Я и не знал, что у тебя брат есть.

– А что ты обо мне знаешь, филолог? – сухо сказал Рулев.

Но я на него не обиделся. До меня добрался заветный пакетик из забытой людьми и богом деревни Походск. Добрейший старина Гаврилов, председатель Походского сельсовета, прислал мне его по первой же просьбе. В пакетике том были ученические тетради, коряво исписанные химическим карандашом. А карандаш тот держала рука самого Гаврилова, первого председателя Походского колхоза. И были там бесценные протоколы заседаний, в коих считалось число собак, тонны пойманной рыбы и доклады о поддержке Советской власти и международном положении и о том, как «раскулачивали» Гаврю Шкулева.

Мы вылетели с Лошаком в Москву. В Москве было лето. Доктор Кляушкин до отлета привел ноги Лошака в сносный порядок, дал запас бинтов и самолично сшил из рукавов телогрейки этакие чехольчики, даже брезентовые подошвы подшил аккуратными косыми стежками. Но бинты не пригодились. Не знаю почему, Лошак меня не терпел. Раньше у нас были сносные отношения. Он отказывался, чтобы я перебинтовал ему ноги, сам ел, зажав ломоть хлеба между культяпками, и сам ходил в туалет. Не знаю, как он там управлялся.

В Москву мы прилетели глубокой ночью. Никто нас не встречал. Только теперь я сообразил, что из-за хлопот с Лошаком не дал телеграмму Лиде – жене. И как-то мельком, как-то с холодком даже вдруг подумал, что почти не вспоминал о ней. Ну, ладно.

Мы взяли такси и поехали по адресу, который дал Рулев. Было это где-то в Новых Черемушках. Нашли дом. Поднялись. Я нажал кнопку звонка. Дверь тотчас открылась, точно стояли за дверью и ждали. Перед нами стоял парень, красивый, как Жерар Филип, киноактер.

– Ну-ну, – сказал он. – Прибыли? Входите.

Парень улыбнулся, и вдруг я увидел у него на лице лучшую из улыбок Рулева и вдруг понял, что мне в ней нравилось – это же была знаменитая «дуэльная» улыбка Жерара Филипа.

– А меня брат-Володя зовут, – сказал парень. – Двоюродный я.

Комнатка у парня была пустая. Человек приходил сюда ночевать, не жил. Я подумал, что сей брат-Володя вот так и живет где-то открыто среди людей и ночует здесь редко.

Лошак позволил ему довести себя до дивана. Брат-Володя сел напротив него и спросил:

– Что, друг, прижало?

– Прижало, – сказал Лошак, и я впервые увидел, как он пусть горько, но улыбнулся.

– Займемся мы с тобой завтра. Все будет лучше, чем у людей. Деньги привез?

– В пиджаке зашиты, – сказал Лошак. – Он сам зашивал.

– Все будет лучше, чем у людей, – повторил брат-Володя. – Водки выпьешь?

– Налей немного, чтобы заснуть, – сказал Лошак. – К твари этой я теперь равнодушен. Отныне и навсегда. Заснуть надо.

Я поехал домой. Такси удалось поймать быстро. После дальних краев, откуда я прибыл, ночная Москва казалась красивым, удобным для жизни городом.

Я поднялся к себе на третий этаж, буксируя картонный ящик с рыбой для Ка Эс. Ключ у меня был, но дверь была закрыта на защелку изнутри. Стоя на площадке, я подивился тому, как быстро обветшал, загадился мой еще столь недавно чистый подъезд.

– Кто там? – спросила Лида.

– Водопроводчик с милицией, – сказал я.

– Это ты? – тихо спросила Лида.

…Все было просто, ясно и гнусно. По ее просьбе я спустился вниз и сел на лавочке. (Она проверила это из окна.) Вскоре из подъезда вышел парень и, не глянув в мою сторону, пошел по улице. Это был Боря. Это был не тот Боря, который устроил мне эту квартиру, это был другой, но все равно это был Боря. Он был в каком-то легком плащике, наверное, очень хорошем. Невдалеке от меня остановился, щелкнула зажигалка. В походке его, во всей его спине было написано простодушное, беззлобное изумление, а может, презрение к мужьям, которые отсутствуют по полгода и прилетают без телеграммы.

Ах, боже ты мой!

Я поднялся, прошел на кухню. На столе стояла початая бутылка коньяка и две рюмки. Я налил себе и, не чувствуя ни запаха, ни вкуса, выпил. Налил еще и выпил.

Пришла Лида. Она была похудевшая, причесанная, в самом строгом из своих строгих платьев. Я налил еще рюмку и выпил. Она отставила бутылку.

– Между прочим, ты пьешь из его рюмки. И коньяк принес он, – сказала она.

– А мне… с ним, – сказал я. Я впервые в жизни выпил и впервые в жизни выматерился. Такой я человек.

– Ты всегда был слизняк, – сказала она. Я повторил свой тезис.

– Однако, – сказала она. – На севере ты кое-чему обучился.

– Уйди отсюда, б… – сказал я.

Она курила и рассматривала меня, как некую картину, о которой известно, что это хорошая, известная картина, но надо понять ее внутренний смысл.

– А я все-таки стала завлитом в театре. – Она пустила дым мне в лицо, и подбородочек ее выдвинулся вперед.

– Через этого?

– Ага. Что скажешь?

– А пошла ты! – коньяк уже начинал оказывать свое действие.

– Я постелю тебе на диване, – сказала она.

– Я не буду спать дома. – Я уже решил, что поеду к своим ребятам, брату-Володе и несчастному Лошаку. Мне с ними будет жить проще и лучше.

Между прочим, у тебя отец умер, – сказала из комнаты Лида.

– Между прочим? – Меня удивил не факт, а то, как это она сказала.

– Телеграмму дали на неправильный адрес. Она шла четыре дня.

– Заткнись!

Я придвинул к себе его коньяк и налил в е г о рюмку. Я измывался над самим собой, как последний неврастенический хлюпик. Странно, но смерть отца меня нисколько не ошеломила. Со стеклянной ясностью я вдруг понял, что для меня отец умер очень давно, наверное, с тех пор, после тех лет, как он сидел у моей постели в чулане, где я лежал с поврежденной спиной и мне нельзя было шевелиться. Тогда он был мне отец и мать. А потом я ушел, сбежал от него. Убегая, ты предаешь.

Ясно и просто, как спички.

Грязь и боль, все смешалось. Может быть, поэтому сработал какой-то переключатель, и я стал думать о вещах, вовсе далеких от измены жены и смерти отца.

Назад Дальше