Облдрамтеатр - Анатолий Азольский 3 стр.


Пятый час вечера, половина пятого, пять… Появился в шестом часу — напыщенный, злой, заоравший на Гастева еще в приемной, обозвавший его — уже за дверью, в кабинете, — смутьяном, невежей, хвастуном, и визгливый тон никак не соответствовал дореволюционной почтенности облика: костюм — тройка, чеховское пенсне, борода лопатою. Молодой преподаватель распекался за позавчерашнюю лекцию, на ней бывшим школьникам внушались некоторые незыблемые понятия — соотношение, в частности, между обычаем, то есть правилами поведения, привычками, грубо говоря, и законом. Тему эту Гастев растолковал так, что декана трясло от страха. Это, шипел он, брызгая слюной, грубейший выпад против советского правоведения, неопытный преподаватель сознательно или непреднамеренно употребил «обычай» не в правовом смысле, а в обиходном, и будущим юристам облыжно сказано о примате нормативных актов над законом, в незрелые юные умы внедрена теорийка буржуазных злопыхателей, и это-то непотребство — в преддверии исторического момента, приближения всемирного события — семидесятилетия товарища Сталина, здесь бдительность нужна особая! То, что совершил Гастев, — недопустимо, вредоносно, изобличает в нем недостаточную идейно-политическую подкованность, свидетельствует о скудости его теоретического багажа, о пренебрежении им трудами классиков!..

Изображая смущение, Гастев отвечал вежливо, смиренно, с легкой иронией и мысленно посматривая на часы… Да, признался он, третьеводни (он специально употребил это слово для уха декана, падкого — в период борьбы с космополитизмом — на все простонародное), — третьеводни в его лекции прозвучало:

«Соотношение же между обычаем и правом на Руси таково: есть обычай, есть закон, и Россия имеет обычай законы не исполнять!» Но, во-первых, не им первым сказано это, выражение сие бытовало в среде либеральных профессоров прошлого века. А во-вторых, декан опытный оратор и знает превосходно, что в лекции допустима некоторая вольность, вызывающая улыбки и сдавленный смех, иначе учебный материал не усвоится. В-третьих, надо же приближать теорию к жизни, к практике, к местным условиям, наконец! Разрешено ж в неофициальном порядке на час раньше отпускать вечерников, потому что в городе орудуют шайки и банды, многие студентки живут в пригородах и дома им надо быть до наступления темноты.

Говорил — будто излагал объяснительную записку, одну из многих: декан, трус и ханжа, под замком державший книги буржуазных юристов, всех преподавателей заставлял писать на себя доносы. Умолк в ожидании сановного жеста с указанием на дверь, но декан взбеленился, затопал ногами:

— Я вас уволю!.. Я вас выгоню из института! Ваше высокомерие недопустимо! И не спасет вас ваша любовница!

Высокопоставленная! Закрывающая глаза на ваши приработки!

Освободившая вас от картошки!

Шагом победителя покинул Гастев затхлый кабинет ретрограда, подостыл в коридоре, удивляясь тому, что о шашнях его осведомлена не только соседка той особы, которая названа деканом высокопоставленной. А что до приработка, так подменять в институте заболевшую «немку» можно, а за самого себя работать в вечерней школе нельзя, оказывается. Бред какой-то.

Половина шестого уже, время приближалось к заветному рубежу. Портфель с конспектами и книгами будто по рассеянности забыт в шкафу, закуска — краюшка хлеба и огурец — в кармане.

Время шло. Почти семь вечера, и шаркающие шаги уборщицы оповестили о скорой четвертинке, Гастев рванулся к выходу, но окопное благоразумие взяло верх: не побежал, шел осмотрительным ровным шагом, чтоб не нарваться на какого-нибудь блюстителя нравов, и только на улице почувствовал себя свободным, раскрытым для запахов и шумов большого города, который и подтолкнет его сейчас к наилучшему маршруту. Шел — куда глаза глядят — расслабленной походкой.

Семь часов двадцать минут, вечер такой, что поневоле погрузишься в воспоминания, -теплый, лето еще не перешло в осень, солнце близко к закатной точке, тени резкие, все готово к возвеличивающей душу минуте, когда решено будет, какой год осветит этот день взлетом чувств.

Итак, 3 сентября 1949 года — и что же было год, два или более назад? 1939 год — светит ли в нем день 3 сентября? Нет, пожалуй: унижение от ХПФ пережито или упрятано, какая-то возня с учебниками, впрочем — воскресенье, был с матерью на рынке, ездили за картошкой, той, на которую бросают послезавтра студентов. Ну а год назад, в 1948-м? Что-то связанное с перемещением, с поездкой к месту происшествия, то ли труп выловили в реке, то ли удавленник, да разве припомнишь — три следователя на весь район…

Мост перейден, река неслышно течет, река покоится, позади остался драмтеатр, где завтра отмечается новый учебный год «в сети высших учебных заведений» и куда приглашены все преподаватели. Проспект Энгельса он пересек вкрадчивым шагом человека, уверенного в том, что где-то рядом, за углом, в косом переулке, найдет то, от чего всколыхнется мысль и чувство. 3 сентября 1942 года — это что-нибудь говорит? Нет, не говорит, а мычит тоскою трехмесячных курсов младших лейтенантов: стрельбище, строевые занятия до упаду, сказочно злобный старшина роты…

Индустриальная улица, добротные дома, населенные конторами и учреждениями, где те же самые строевые занятия, но за столами, и продовольственный магазин, где киснет, поджидая, четвертинка, покупку которой надо, однако, отложить до решения восхитительного вопроса о дате, над которой взовьется осветительная ракета. Сорок третий год забракован, как и сорок четвертый, в сорок шестом что-то просматривается, но так смутно и непонятно, что лучше уж повременить.

Вдруг он остановился, замер — как перед только что увиденной миной. Сделал — не дыша — два шага назад, чтоб остеречься, дрогнувшая рука коснулась потного лба, и жест этот обозначил так и не произнесенное восклицание: «Вспомнил!» Картинно эдак взмахнул кистью, изобразил полное недоумение. «Как?.. Такое — забыть? Ну, никак от тебя не ожидал, нет, никак не ожидал, дружище!» — урезонил он и самого себя, и того, кто прикидывался им самим. Сокрушенно покачал головой, дивясь преступной забывчивости, хотя с прошлой субботы знал, на каком дне остановится бег памяти, и не ракетница пульнет в небо, а крупнокалиберное орудие выбросит снаряд, который к самому небу взметнет мельчайшие подробности того дня 3 сентября 1945 года, потому что в нем была она, Людмила Мишина.

Да, конечно, 3 сентября 1945 года. Уже несколько дней он дома, уже…

До четвертинки — рукой подать, магазин рядом, но заходить туда опасно, впереди вышагивает знакомый из областной прокуратуры. И так уже ползет слушок о загулах, в которые якобы впадает бывший народный следователь, и Гастев свернул в переулок, не дойдя до магазина; теперь, весь находясь в году сорок пятом, никого уже не видел он и видеть не мог, ибо после полудня 3 сентября того года был дома и собирался идти в институт — восстанавливаться. Позади — война, демобилизация, возвращение в родной город, военкомат, милиция, домоуправ, паспортный стол; впереди — учеба, диплом, работа. Офицерские брюки, хромовые сапоги, начищенные до блеска, китель (ордена и медали на нем поблескивают и позванивают), зачетная книжка в кармане, погоны сняты, но фронтовым духом веет от кровью заработанных наград, от нашивок за ранения, — в таком виде хотел предстать перед институтской верхушкой: да, это я, тот самый, которого спихнули вы на ХПФ, и не надо жалких слов оправдания, я вас прощаю!.. Осмотрел себя в зеркале, подвигал плечами и замер — увидел отраженный взгляд матери, любующейся сыном, услышал вздох ее: «Ну, теперь можно…» И что «теперь можно» — понял. Умирать можно — вот что недоговорила мать.

Назад Дальше