Кроме того, он так
долго ждал ее, о чем она с таким никудышным сукиным сыном вроде меня, от которого нечего ждать добра, слегка подзабыла. В тот вечер я совершил
дикий поступок, и уж этого то она никогда не забывала. Вместо того чтобы вернуться домой, я отправился в гостиницу с ее старым поклонником. Я
просидел у Рональда в номере всю ночь, стараясь убедить его, что он будет лучшим мужем; рассказывал о том, какие ужасные вещи я проделывал с ней
и с другими. Я упрашивал, умолял забрать от меня Мод. Я пошел еще дальше: сказал Рональду, что она любит его, что она сама призналась мне в
этом.
– Она оказалась со мной, – говорил я, – только потому, что я все время крутился рядом. А сейчас она ждет, чтобы вы что нибудь предприняли. Не
упускайте шанс!
Но он и слушать об этом не хотел. Мы были с ним как Гастон и Альфонс со странички юмора. Смешно, ужасно патетично и неправдоподобно. А ведь
именно такое и показывают в кино, и люди платят деньги, чтобы посмотреть на это.
Во всяком случае, готовясь к визиту Ларри, я понимал, что повторять подобную сцену не стану. Вот только, пока суд да дело, не нашел бы он какую
нибудь другую женщину. Этого я никогда бы ему не простил.
И было одно место (единственное в Нью Йорке), куда я приходил с особенной радостью, если, конечно, бывал в приподнятом настроении, – студия
моего друга Ульрика в Верхнем городе. Ульрик был знатный блудодей. Благодаря своей профессии он общался с девицами из стриптиза, поблядушками
и вообще со всякого рода бабенками, свихнувшимися на сексе. Ослепительные длинноногие лебеди вплывали в студию Ульрика, чтобы раздеваться перед
ним, но я предпочитал цветных девушек. Ульрик их отмечал тоже и постоянно находил новых. До чего же нелегкой работой было объяснять им, какая
нам требуется поза. Еще труднее было уговорить их закинуть ногу на ручку кресла и выставить напоказ свою оранжево розоватую зверушку. А Ульрик
был полон распутных замыслов: он постоянно прикидывал, как бы ему сунуть куда нибудь свой конец, раз он его уже приготовил. Для него это и был
способ выплеснуть из своего сознания всю ту хреновину, которую он подрядился изображать, – ему что то платили за красивое изображение
консервированного супа или початка кукурузы на задней обложке журнала. А ему на самом деле хотелось писать только одно – пизды. Сочные, живые
пизды, которые можно приклеить к стене в туалете, чтобы, любуясь ими, испражняться с еще большим удовольствием. Он бы согласился делать это
почти даром за кормежку и какую то мелочь на карманные расходы. Я уже упоминал раньше о его пристрастии к черному мясу. Когда он ставил
чернокожую модель в очередную диковинную позу – наклониться за упавшей шпилькой или взобраться на стремянку, чтобы оттереть пятно на потолке, –
мне вручали блокнот и карандаш, указывали наиболее выгодную точку, и, прикидываясь художником, рисующим обнаженную натуру (а это лежало за
пределами моих возможностей), я ублажал себя зрелищем различных анатомических подробностей, рисуя в блокноте то птичку в клетке, то шахматную
доску, а то и просто черкая галочки.
После краткого отдыха мы тщательнейшим образом помогали модели восстановить первоначальное положение. Необходимое и довольно деликатное
маневрирование: опустить или приподнять ягодицы, чуть повыше задрать ноги и чуть пошире раздвинуть их. Проделывал это Ульрик очень ловко.
– Думаю, вот так будет хорошо, Люси, – доносится до меня его голос во время очередной манипуляции – Вы сможете теперь продержаться, Люси?
Замерев в похабной позе, Люси типично по негритянски поскуливает, что означает, очевидно, полную боевую готовность.
– Долго мы вас не задержим, – успокаивает Ульрик и едва заметно подмигивает мне – Выполняем продольную вагинацию, – торжественно провозглашает
он, поворачиваясь в мою сторону.
У Люси ушки на макушке, но такой жаргон ей непонятен Слова вроде «вагинации» для нее как влекущий, таинственный дин дон колоколов. Я встретил ее
с Ульриком как то на улице и услышал ее вопрос «А сегодня мы будем делать вагинацию, мистер Ульрик?»
Из всех моих приятелей больше всего у меня общего с Ульриком. Он представлял для меня Европу, ее смягчающее, цивилизующее влияние. Мы могли
часами говорить с ним об этом мире, где искусство кое что значит в жизни, где можно преспокойно усесться в самом людном месте и, глядя на
проплывающую мимо жизнь, думать о своем. Отправлюсь ли я куда нибудь? Не слишком ли уже поздно? Как мне там жить? На каком языке разговаривать?
Когда я всерьез задумывался об этом, все казалось мне безнадежным. Только отважный, с жилкой авантюриста человек мог бы осуществить эту мечту.
Ульрик сделал это – но всего на год и ценой тяжкой жертвы. Десять лет ненавистной работы ради того, чтобы сбылись его сны. Теперь сны кончились,
и он вернулся туда, откуда начинал. По сути, он был отброшен еще дальше теперь ему еще труднее примириться с осточертевшей поденщиной. Для
Ульрика то был саббатикальный год, но теперь отпуск кончился, мечта обернулась полынью и горечью, а годы прошли.
Поступить так, как поступил Ульрик, я никогда не смогу. Мне никогда не удастся принести такую жертву, не помогут и каникулы, какими бы долгими
они ни оказались. Моя политика – сжигать мосты и смотреть лишь в будущее. Если я ошибаюсь, то это всерьез. Когда споткнусь, то падаю на самое
дно пропасти, пролетаю весь путь до конца. Единственное, что меня выручает, – моя живучая упругость. Мне всегда до сих пор удавалось
отскакивать. Как мячику. Правда, иногда отскок похож на съемку в замедленном темпе, но перед Всевышним скорость не имеет особого значения.
В квартире Ульрика не так уж давно я и закончил свою первую книгу – книгу о двенадцати посыльных. Я работал в комнате его брата, и там же, чуть
раньше, некий издатель журнала, пробежав несколько страниц еще не оконченной повести, небрежным тоном излагал мне, что у меня нет ни крупицы
таланта, что я не знаю самых элементарных вещей в писательстве, короче, я – настоящий графоман и мне остается только забыть обо всем этом и
начать зарабатывать честным трудом. И еще один придурок, который написал книжку об Иисусе плотнике, вскоре пошедшую нарасхват, сказал почти то
же самое.
– Да кто они такие, эти говнюки? – спрашивал я Ульрика. – Откуда они вылезли со своими поучениями? Что у них вообще за душой, кроме умения
делать деньги?
Ну ладно, ведь я рассказывал о Джое и Тони, моих детских друзьях. Я лежал в темноте, маленькая веточка, брошенная в поток Японского течения. Я
возвращался к простодушной абракадабре, соломинка, запеченная в кирпич, грубый набросок, храм, которому предстоит воплотиться и явить себя миру.
Я вставал, включал свет, мягкий, рассеянный. Мне было чисто и светло, словно раскрывшемуся лотосу. Я не метался из угла в угол, не вцеплялся
себе в волосы. Я медленно опускался на стул возле стола, брал карандаш и начинал писать. Самыми простыми словами описывал я тепло, идущее от
материнской руки, когда мать ведет тебя в залитые солнцем поля, описывал свой восторг при виде бегущих навстречу мне, раскинув руки, Джоя и Тони
и их лица, сияющие радостью. Точно заправский каменщик, укладывал я кирпич за кирпичом. Получалось нечто вертикальное, не травинки, лезущие из
под земли, а что то конструктивное, спланированное.