Почему Амедео получил эту кличку, никто толком не мог мне объяснить, ее происхождение теряется во мраке. Внешне он был довольно тучен, волосы светлые, шелковистые, он грассировал, как его жена и три их сына, наши друзья. Лопесы были во всем гораздо изысканнее и современнее нас; жили в прекрасном доме с лифтом и телефоном, которых в те годы почти ни у кого не было. Фрэнсис, часто ездившая в Париж, привозила оттуда последние новинки моды; однажды она привезла китайскую игру в коробке, разрисованной драконами,– игра называлась «ма-йонг»; все они научились играть в этот «ма-йонг», а Лучо, самый младший из сыновей Лопесов, мой ровесник, вечно хвастался передо мной этим «ма-йонгом», но научить меня этой игре не хотел – говорил, что это слишком сложно и мать не позволяет брать драгоценную коробку; помню, я просто изнывала от зависти, когда видела у них в доме эту таинственную запретную коробку.
Когда мои родители возвращались от Лопесов, отец всякий раз превозносил их дом, мебель, чай, который подавали на тележке в красивых фарфоровых чашках, утверждал, что вот Фрэнсис «умеет вести хозяйство», умеет найти хорошую мебель и красивые чашки, знает, как обставить дом и подать чай.
Богаче или беднее нас были Лопесы – никто толком не знал, мать говорила, что они гораздо богаче, но отец возражал: денег у них тоже не так уж много, просто Фрэнсис «умеет вести хозяйство» и не такая «безалаберщина», как мы. Себя отец считал последним бедняком, особенно по утрам, когда просыпался. Он тут же будил мать и говорил ей:
– Не знаю, как мы будем дальше жить. Ты видела, акции на недвижимость опять понизились.
Акции эти постоянно падали, никогда не повышались.
– Будь проклята эта недвижимость! – отзывалась мать.
Она вечно жаловалась, что отец ничего не понимает в делах и, как только видит гиблые акции, сразу их покупает; часто мать советовала ему проконсультироваться у биржевого маклера, а он выходил из себя, кричал, что у него своя голова на плечах.
Что касается Терни, то эти были очень богаты. Правда, Мэри, жена Терни, была женщина очень простая, домашняя, в гости ходила редко и целыми днями вместе с нянькой Ассунтой, одетой во все белое, воспитывала двух своих детей; нянька во всем подражала Мэри, и обе они, следя за детскими играми, то и дело зачарованно шептали:
– Тсс! Тсс!
У Терни тоже вошло в привычку шикать на детей, а вообще он был очень восторженный: восхищался нашей служанкой Наталиной, хотя она вовсе не отличалась красотой, старыми платьями, которые видел на моей сестре и матери; про каждую встречную женщину он говорил:
– Какое интересное лицо, прямо как на той известной картине.
С этими словами он погружался в созерцание, вынимал изо рта леденец и обтирал его белоснежным батистовым платочком. Терни был биологом, и мой отец очень ценил его научные труды, однако частенько называл «недоумком» за его позерство.
– Этот недоумок Терни все время позирует, – говорил отец после встречи с ним. – Ну к чему эта поза? – добавлял он, немного помолчав.
Терни, приходя в гости, обычно останавливался с нами в саду потолковать о литературе; он был человек очень образованный, читал все современные романы и первым принес к нам в дом «В поисках утраченного времени». Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он изо всех сил старался походить на Свана со своим леденцом и привычкой находить в каждом встречном сходство со знаменитыми картинами. Отец громко звал его в кабинет, чтобы поговорить о клетках и тканях.
– Терни! – кричал он.
– Идите сюда! Не валяйте дурака!
Когда Терни утыкал нос в пыльные, потертые шторы нашей столовой и зачарованным шепотком спрашивал, не новые ли они, отец обрывал его:
– Может, хватит шута из себя корчить?
Больше всего на свете отец уважал социализм, Англию, романы Золя, Фонд Рокфеллера, горы и проводников в Валь-д'Аоста. А мать – социализм, стихи Поля Верлена, оперную музыку, в особенности «Лоэнгрина», арии из которого она часто пела нам вечером, после ужина.
Мать родилась в Милане, но предки ее тоже были из Триеста; после замужества она набралась у отца триестинских выражений, но, когда рассказывала нам о своем детстве, невольно переходила на миланский диалект.
Часто она вспоминала, как в юности шла по Милану и увидела какого-то чопорного господина, застывшего перед витриной парикмахерской и не сводившего глаз с манекена.
– Хороша, хороша, – приговаривал он. – Только шеей слишком длинна.
Многие из ее воспоминаний сводились вот к таким некогда услышанным и не имеющим большого смысла фразам. Однажды она гуляла вместе со своим классом и учительницей. Вдруг одна из девочек отделилась от группы и принялась обнимать проходившую мимо собаку.
– Это она, она, сестричка моей собачки! – говорила она, обнимая ее.
Мама училась в пансионе. Рассказывала, что там было ужасно весело.
Она выступала, пела и танцевала на утренниках, играла обезьянку в каком-то спектакле и пела в оперетке под названием «Башмачок, увязший в снегу».
А еще она сочинила оперу – и музыку, и либретто. Начиналась она так:
Студент дон Карлос де Тадрида
Недавно прибыл из Мадрида!
Открылась вдруг ему картина
На улице Берцуэллина:
В окне увидел пред собой
Он лик монахини младой!
Позже написала она и такие стихи:
Привет, невежество, привет,
С тобой в желудке боли нет!
Где ты – здоровьем все крепки,
А учатся пусть дураки!
Так будем пить и веселиться
И в танце радостно кружиться!
Теперь же, Муза, мне открой,
Что уж постигла я душой:
Философ леденит нам кровь,
Невежда дарит нам любовь!
Была среди ее опусов еще пародия на Метастазио:
Коль скоро мог бы род людской
Тоску души излить свободно,
В ландо поехал бы любой,
А не тащился б пешим ходом!
В пансионе она пробыла до шестнадцати лет. По воскресеньям ходила в дом своего дяди со стороны матери – у него было прозвище Барбизон. Там на обед подавали индейку, и Барбизон затем показывал жене на остатки, приговаривая:
– А это мы с тобой завтра утречком доедим.
Жену Барбизона, тетю Челестину, прозвали Барита. Кто-то ее убедил, что во всем присутствует барит, и она с тех пор, показывая, к примеру, на хлеб на столе, важно говорила:
– Видишь этот хлеб? В нем полно барита.
Барбизон был неотесанный мужик с красным носом. Моя мать, увидев у кого-нибудь красный нос, непременно замечала:
– Нос как у Барбизона.
После обедов с индюшкой Барбизон обычно говорил маме:
– Лидия, мы с тобой кое-что петрим в химии. Чем воняет сернистая кислота? Она воняет дерьмом. Сернистая кислота воняет дерьмом!
Настоящее имя Барбизона было Перего. Кто-то из друзей сочинил про него такой стишок:
Ну право, нет приятней ничего,
Чем видеть дом и погреб Перего.
Сестер Барбизона называли «блаженными»: они были жуткие ханжи.
У матери имелась еще одна тетка по имени Чечилия; ее мать вспоминала по такому поводу: как-то она поведала Чечилии, что все они недавно переволновались за отца, который сильно запоздал к ужину, они уж думали, с ним что-то случилось.
– А что было на ужин: рис или макароны? – тут же спросила тетя Чечилия.
– Рис, – ответила мать.
– Хорошо, что не макароны, ведь они бы все разлезлись.
Дедушку и бабушку по матери я не знала: оба умерли до моего рождения. Бабушка Пина была из простой семьи и вышла замуж за своего соседа – респектабельного начинающего адвоката в очках.