Он служил в большой организации розничной торговли, а значит, ладил с людьми. Как у брахицефала, череп у него был плосковатый. Зато широкое лицо, ярко выраженное мужское. Голову он всегда держал прямо. Волосы разделял посередине пробором и приглаживал. Передние зубы у него были редкие — и у Зета такие же. Лишь углубление на подбородке, которое не удавалось пробрить, вызывало жалость, эту черточку, выдающую незащищенность Макса Зетланада, опровергала свойственная русским военным тучность, отрывистая манера курить, лихой жест, каким он опрокидывал рюмку водки. В кругу друзей сын именовал его не иначе, как прозвищами — и каких только прозвищ он ему ни давал. Генерал, Комиссар, Иосифович, Озимандия. «Я — Озимандия, я мощный царь царей! Взгляните на мои великие деянья, Владыки всех времен, всех стран и всех морей! Кругом нет ничего… Глубокое молчанье…»
Перед тем как жениться в третий раз, вдовевший Озимандия, возвращаясь домой из «Петли», привозил «Ивнинг Америкэн» — его печатали на персикового цвета бумаге. Перед обедом опрокидывал стакашек виски и шел проведать дочь. Возможно, она и не была слабоумной, просто развитие ее задержалось, и со временем она могла бы выровняться. Его просвещенный сын пытался втолковать отцу, что Казанова до восьми лет страдал гидроцефалией и считался идиотом, а Эйнштейн — отсталым ребенком. Макс надеялся, что ее смогут обучить шитью. Начал он с того, что стал приучать ее вести себя за столом. Семейные трапезы на какое-то время превратились в пытку для всех. Обучить ее не представлялось возможным. Семейная физиономия у нее ужалась, сплюснулась до кошачьей морды. Она заикалась, спотыкалась, ноги у нее были длинные, но держали ее плохо. Она задирала юбку на людях, мочилась, не закрывая дверь уборной. В девочке вышли наружу все родовые изъяны. Родственники их жалели, Макс в сочувствии теток и братьев улавливал ноту превосходства: их-то, слава Богу, пронесло. Глядя прямо перед собой и сжимая узкие губы, он отвергал их соболезнования. Когда они выражали сочувствие, он, похоже, обдумывал, как бы их получше прикончить.
Папаша Зетланд читал стихи на русском и на идише. Предпочитал общество музыкантов, художников, швейников богемного настроя, толстовцев, последователей Эммы Гольдман и Айседоры Дункан, революционеров в пенсне и косоворотках, носивших бородки на манер Ленина или Троцкого. Он посещал лекции, дискуссии, концерты и чтения; утописты его забавляли; умников он почитал; чокнулся на настоящей культуре. В те дни в Чикаго она была доступна.
Напротив Гумбольдт-парка на Калифорния-авеню проводили дискуссии чикагские анархисты и уоббли. Скандинавы завели братские ложи, церкви, танцзалы; галицийские евреи — синагогу; «Дочери Сиона» — бесплатный дневной детский сад. После 1929 года все мелкие банки по Дивижен-стрит разорились. Один приспособили под рыбную лавку. Банковский мрамор пошел на садок для живого карпа. Хранилище стало ледником. Кинотеатр превратился в ритуальный зал. По соседству над чахлыми сорняками вознесся красный гараж. Вегетарианцы выставили в окне Толстовского вегетарианского ресторана потрясающую фотографию графа Толстого. Одна борода чего стоит, а глаза, а нос! Великие люди отвергали банальность всего обычного, лишь только человеческого, включая и то, что было лишь только человеческим в них самих. Что такое нос? Хрящ. Борода? Целлюлоза. Граф? Член касты, продукт многовекового гнета. Только в любви, природе, Б-ге есть добро и величие.
В стопроцентно промышленном современном Чикаго, где не было и намека на красоту, где плоскость земли смыкалась с плоскостью пресных вод, умственные парнишки вроде Зета, хоть и не то чтобы были не от мира сего, земными явлениями интересовались мало. Никто не брал Зета на рыбалку. Не водил в лес, не учил стрелять, чистить карбюратор, хотя бы — на худой конец — играть на бильярде или танцевать. Зет с головой ушел в книги — астрономию, географию и т.
Зет с головой ушел в книги — астрономию, географию и т. д. Сначала раскаленная масса элементов, затем безжизненные моря, затем бескостные твари, выползающие на берег, простые формы жизни, более сложные формы и т. д.; затем Греция, затем Рим, затем арабская алгебра, затем история, поэзия, философия, живопись. Он еще ходил в коротких штанишках, а соседи уже приглашали его выступать на семинарах с сообщениями об élan vital, о различиях между Кантом и Гегелем. Он был профессорского, германского замеса, словом Wunderkind, тайное оружие Макса Зетланда. Старший Зетланд стал бы опорой семьи, младший Зетланд — ее гением.
— Он хотел, чтобы из меня вышел Джон Стюарт Милль, — рассказывал Зет, — а нет, так заморыш Ицкович, дитя-феномен — в восемь лет знаток греческого и дифференциального исчисления, чтоб ему пусто было!
Зет считал, что у него отняли детство, отобрали святое право ангельской души. Он верил во всю эту древнюю белиберду о детских страданиях, утраченном рае, муках невинности. Почему он болезненный, почему подслеповатый, почему у него — землистый цвет лица? Почему угрюмый старший Зет хотел, чтобы он был мозговитым мозгляком? Он связал его по рукам и по ногам своим укоризненным, угнетающим молчанием, он требовал, чтобы Зет поразил мир. И никогда — ну ни разу — ни за что его не похвалил.
Следующей стадией развития человечества, если хотите, предначертанной ему историей, было появление интеллектуалов. Теперь, когда массы пристрастились читать, мы, как считал Зет, разбрелись кто куда. Ранние периоды такого интеллектуального развития неизбежно порождают смуту, преступления, безумие. Не об этом ли, вопрошал Зет, написаны такие книги, как «Братья Карамазовы», — не о распаде ли, к которому приводит рационализм в феодальной, крестьянской России? Об отцеубийстве как первом результате революции? О противостоянии условиям современной жизни и современным веяниям? О наводящей ужас борьбе греха и свободы? О мегаломании первооткрывателей? Быть интеллектуалом означает быть выскочкой. Выскочкам предстояло изжить изначальные необузданные порывы с их безумной низостью, переродиться, стать бескорыстными. Полюбить истину. Дорасти до величия.
Само собой разумеется, Зетланда послали в колледж. Колледж принял его с распростертыми объятиями. Он получал призы за стихи, побеждал на конкурсах эссе. Стал членом литературного общества, кружка по изучению марксизма. Считал вслед за Троцким, что Сталин предал октябрьскую революцию. Вступил в молодежную организацию «Спартак», но последовательным революционером не стал. Изучал логику по Карнапу, позже по Бертану Расселу и Моррису Р. Коэну.
Вследствие чего — и ничего лучше выдумать не мог — уехал из дому, снимал меблированные комнаты, чем грязнее, тем лучше. Лучшей из них был беленый бункер на Вудлон-авеню — раньше туда ссыпали уголь. Сквозь беленые доски просачивалась угольная пыль: в примыкающем к комнате сарае все еще хранили уголь. Окна в комнате не имелось. Бетонный пол прикрывал расползающийся лоскутный коврик. Зету предоставили колченогий, прожженный сигаретами библиотечный стол и торшер без абажура. Над его койкой висели счетчики всех квартир. Платил он за квартиру два с половиной доллара в неделю. Веселье в доме било ключом — здесь жили представители богемы, европейцы. И, что лучше всего, русские! Домовладелец Перчик утверждал, что служил егерем у великого князя Кирилла. Когда началась русско-японская война, Перчик оставался на Камчатке, и чтобы возвратиться в Россию, ему пришлось протопать через всю Сибирь. С Перчиком Зет разговаривал по-русски. Перчик — ему было сто лет в обед — носил жиденькую бороденку, очки с перекрученными дужками. На задворках Перчик возвел домик из лимонадных бутылок, которые собирал на помойках и свозил домой на санках. Тряпье и мусор сжигали в топке, сквозь колосники пробивался дым. Домовладелец выводил фальцетом народные песни и псалмы.