«Выходит, общее у нас именно то, что каждому дано как исключительно его?»
Скользят по морю доски с парусами, лавируя, врезаются в потоки ветра, задувающего в это время с суши. Напряженные фигуры держат вытянутыми руками мачты, точно луки, сдерживая воздух, хлопающий полотном. Когда они, пересекая отблеск, тонут в золоте, то паруса тускнеют, а непрозрачные тела как будто погружаются во тьму.
«Все это совершается не с морем и не с солнцем, — думает плывущий Паломар, — а в голове моей, в соединяющих глаза и мозг каналах. Я плаваю в своем сознании, искристая дорожка только там и существует, этим она для меня и притягательна. Это моя, единственно доступная познанию, стихия».
Но дальше думает: «Ведь я никак не угонюсь за ней, она все время впереди, она не может быть во мне, раз я в ней плаваю, и раз я на нее смотрю, то, значит, вот он я, а вон она».
Движения его теперь усталые и неуверенные: видно, размышления не обостряют, а, напротив, портят удовольствие от плавания в отблеске, внушая ощущение ограничения, вины, приговоренности. И еще ответственности, от которой не уйти: дорожка существует потому лишь, что он здесь; а если он уйдет, а если вылезут на берег или просто отвернутся все пловцы и все купальщики, что будет с ней тогда? Он хочет, чтобы в распадающемся мире уцелело самое недолговечное: этот мостик, перекинувшийся через море между заходящим солнцем и его глазами. Плавать больше неохота, холодно. Но Паломар упорствует, теперь он чувствует себя обязанным не выходить из моря до заката.
Тогда ему приходят вот какие мысли: «Я ведь вижу этот отблеск, думаю о нем и плаваю в нем лишь благодаря тому, что на другом конце дорожки — солнце, льющее свои лучи. Главное — первопричина, лишь ослабленные проявления которой — вот, к примеру, на закате — может выдержать мой взгляд. Все остальное — только отблески, включая и меня».
Проплывает призрак паруса; скользит среди сверкающих чешуек тень человека-мачты. «Без ветра эта штука из пластмассовых шарниров, человеческих костей и сухожилий и нейлоновых канатов не смогла бы устоять, а ветер превращает ее в судно, словно обладающее волей, устремленное к какой-то цели; только ветер знает, куда движется доска и человек на ней», — раздумывает Паломар. Вот если б, отрешившись от пристрастного и полного сомнений «я», он смог найти себе надежную опору в первооснове всего сущего! Но может ли в основе всех деяний и всех форм лежать одна-единственная, абсолютная первопричина? Или несколько различных — силовые линии, пересечение которых и определяет в каждый миг неповторимый облик мира?
«...Знает ветер и, конечно, море — водяная масса, поддерживающая твердые тела, которые покачиваются на ней, как я или доска», — решает Паломар, переворачиваясь на спину.
Теперь он созерцает блуждающие клубы облаков, клубящиеся чащами холмы. «Я» Паломара опрокинуто в стихии: в огненные небеса, подвижный воздух, воду-колыбель, опору-землю. Это, стало быть, и есть природа? Но всего, что видит он, в природе не бывает: солнце не заходит, море не такого цвета, а все формы таковы, какими проецирует их на сетчатку свет. Нелепо двигая конечностями, плавает он среди мнимостей; человеческие силуэты в странных позах, смещая свои центры тяжести и пользуясь не ветром, а геометрической абстракцией, углом меж направленьем ветра и наклоном рукотворного приспособления, скользят по гладкой коже моря. Стало быть, природы нет вообще?
«Я» синьора Паломара плавает в разъединенном мире — в пересечениях силовых полей и векторных диаграммах, в пучках прямых, сходящихся и, преломляясь, расходящихся. Но в глубине души его все по-другому, там комочком, сгустком, пробкой притаилось ощущение: ты здесь, однако же тебя могло бы тут не быть, ты в мире, коего могло бы не существовать, однако же он есть.
Безмятежность мира нарушает вдруг волна, рожденная моторной лодкой; вот она несется мимо, прыгая на плоском брюхе и разбрызгивая нефть. Переливчатая масляная пленка, колыхаясь, проникает вглубь; вещественность, которой не хватает бликам солнца, явно свойственна вот этим следам физического пребывания человека, оставляющего за собою вытекшее топливо, продукты сгорания, нерастворимые отходы, перемешивая жизнь и смерть и множа их вокруг себя.
«Здесь моя зона обитания, — размышляет Паломар, — и не имеет смысла думать, принимать все это или отвергать, ведь жить могу я только тут». Но вдруг судьба всего живого на земле предрешена? Что, если гонку к смерти не сдержать уже ничем?
Одиночный вал, рожденный лодкой, обрушивается на берег, и, когда вода отходит, там, где как будто ничего и не было, кроме песка и гальки, водорослей, крошечных ракушек, пляж пестрит теперь жестянками и косточками от плодов, презервативами и снулой рыбой, пластиковыми бутылками и шприцами, разбитыми сабо, похожим на черные веточки оливковым жмыхом...
Подхваченный волной от лодки и захлестнутый отходами, внезапно ощущает он и себя отбросами, трупом, прокатившимся по побережьям-свалкам континентов-кладбищ. Если бы вдруг на белом свете больше не открылся ни единый глаз, за исключением покойницких остекленелых, блестящая дорожка исчезла бы навсегда.
Впрочем, если вдуматься, это не ново: миллионы лет лучи ложились на воду еще до появления способных уловить их взглядов.
Паломар ныряет, проплывает под водой, выныривает — вот она! Так и появился некогда из моря тот, кто увидал это впервые, и ожидавшая его дорожка наконец смогла похвастаться своим искристым блеском и изящным тоненьким концом. Они, дорожка и созерцатель, были созданы друг для друга, и, может быть, не появление того, кто мог ее узреть, породило ее, а, наоборот, сама дорожка никак не могла без взгляда, озирающего всю ее с ее вершины.
Паломар пытается вообразить мир без себя — тот беспредельный, что существовал когда-то до его рождения, и тот гораздо более загадочный, что будет после его смерти, мир до появления глаз, до первого на свете глаза, и тот, который завтра в результате катастрофы или медленного разрушения ослепнет. Что же в этом мире происходит (произошло или произойдет)? Точно посланный солнцем луч отражается в спокойном море, играя на подрагивающей воде, и вот материя, воспринявшая свет, членится на живые ткани, и — впервые или вновь — вдруг расцветает око, множество очей...
Доски для скольжения все уже на берегу; последний из купальщиков, носящий имя Паломар, продрогнув, тоже выбирается на сушу, Проникшись верой, что дорожка без него не пропадет, он наконец-то вытирается махровой простыней и отправляется домой.
ПАЛОМАР В САДУ
Любовные игры черепах
Во дворике две черепахи, самка и самец. Бац! Бац! — стучат их панцири. Паломар украдкой наблюдает.
Самец со всех сторон подталкивает самку к краю тротуара. Та будто бы противится его наскокам, по крайней мере сохраняет неподвижность. Он меньше и активнее, наверное моложе. Много раз он подступается к ней сзади, но панцирь там крутой, и он соскальзывает вниз.
Вот наконец ему, должно быть, удалось устроиться как следует: он делает ритмичные толчки, сопровождаемые шумным выдохом, почти что криком. Самкины передние конечности распластаны, и зад от этого приподнят. Самец трясет над нею лапами, вытягивает шею, тянется вперед раскрытым ртом. За панцирь, как ни бейся, не ухватишься; впрочем, такие лапы не способны уцепиться ни за что.
Но вот она пустилась прочь, самец за ней. Нельзя сказать, чтобы она была проворней или же полна решимости удрать. Он, дабы удержать ее, покусывает иногда одну из ее лап; она не протестует.