Эту ситуацию я поясню современному читателю.
Поставка наемного рекрута широко практиковалась в те годы состоятельными людьми, спасавшими таким способом от многолетней солдатчины своих сыновей. Однако в данном случае нужда накладывалась на нужду. Какая-то бедная степная семья, чтобы просуществовать, прикупить, скажем, скота, за деньги и вне срока отдавала молодого парня в солдаты, а вдова декабриста, чтобы надолго, если не навсегда, не расстаться с кормильцами, пошла «стоять у порогов», прося денег на подменного рекрута. Наконец минусинский золотопромышленник по фамилии Шемиот дал 1200 рублей серебром, закабалив сыновей декабриста, — четыре года они работали на его приисках без какого-либо жалованья, «из одного куска хлеба», как пишет А. Л. Мозгалевская Ивану Пущину. О судьбе наемного рекрута мы ничего не знаем — может, он вернулся на родину, а может, и сгинул в крымской или кавказской войне, став случайной и безвинной жертвой той жизни и все-таки не предотвратив этой жертвой ужасных трагедий в семье, от которой отвел рекрутчину…
Прежде чем рассказать о том, как великие беды вновь начали обрушиваться на Авдотью Лариоиовпу, накладываться одна на другую, чему, казалось, и конца не предвиделось, остановлюсь на судьбе третьей дочери декабриста.
Родилась она уже в Минусинске, с малолетства все звали ее ласкательно Полинькой — очень хороша собою была девочка, добра и нежна ко всем и всему. Это ее в 1848 году власти разрешили отдать в Омск, на пропитание и воспитание «добрым людям», которые вскоре переехали, увезя девочку от матери еще дальше, к самому Уралу. Они не виделись десять лет, и как все-таки жаль, что сгорели в 70-х годах все бумаги Мозгалсвских, в том числе письма Полиньки и ее воспитателей к Авдотье Ларионовяе-в них могло отложиться немало весьма интересного. Дело в том, что «добрые люди» были не просто благотворителями из богатых мещан, купцов либо чиновников — воспитателем, вторым отцом Полиньки Мозгалевской стал чрезвычайно интересный человек, о котором, как и о его супруге и ее родне, я расскажу поподробнее. Но перед этим — о недавнем моем личном знакомстве с некоей юной москвичкой и заочном-с ленинградкой, прожившей, быть может, дольше всех других ее сограждан, и о том, как это странно-нежданно приключилось через посредство старых камней Москвы…
2
Когда увлечешься чем-нибудь искренне и надолго, то все окружающее как-то незаметно пропускаешь через призму этого настроя, а из встречных людей тебя больше интересуют те, кто способен понять твое состояние, но истинным праздником я стал считать день, когда кто-нибудь непреднамеренно и естественно вплетал хотя бы тончайшую ниточку в бесконечную цепочку прошлого, какая годами все туже скручивалась в моей памяти…
Вспоминаю о недавнем знакомстве с потомками декабристов Рылеева, Бечаснова, Раевского, Якушкина, вспоминаю, как мы с ландшафтным архитектором старой школы Михаилом Петровичем Коржевым неторопливо, не пропуская ничего, бродили по Кусковскому парку. Липовые аллеи, Оранжерея, Зеленый театр, Игальянский домик с нетрадиционными, излишне реалистическими, почти карикатурными барельефами патрициев, Эрмитаж-изящное двухэтажное каменное строение…
— Помню, незадолго до революции в этом Эрмитаже еще действовала подъемная машина, — рассказывал Михаил Петрович. — Хозяин мог пригласить гостей наверх и обойтись без присутствия слуг-блюда подавались снизу через отверстия в перекрытии и столе. Архитектор Карл Иванович Бланк.
— Из немцев небось? — спросил я, подумав, впрочем, что Бланк мог быть и из французов, если поначалу его звали Шарлем, а отца Жаном.
— Их тогда много обрусело, и не без пользы… Бланк тут в середине восемнадцатого века отделывал дворец, Оранжерею, устроил парк «Гай» со всеми павильонами, который ныне — видите? — оказался вне заповедной черты…
Эрмитаж был очень хорош, весь светился в липовых кронах! Позже я разыскал письмо П. Б. Шереметева московскому архитектору К. И. Бланку:
"Государь мой Карл Иванович!
Какие нынешним летом в селе Кускове у меня будут строения… Прошу, чтоб оные были начаты, не упуская время, а особливо армитаж".
А спустя год, когда мы с замечательным нашим реставратором-архитектором Петром Дмитриевичем Барановским вышли подышать в сад Новодевичьего монастыря, восьмидесятипятилетний архитектор, знаниям, памяти и горячности которого я не уставал поражаться, немедленно воспламенился:
— Карл Иванович? Это был выдающийся русский зодчий! Ново-Иерусалимский монастырь, конечно, знаете? Ну, ту феноменальную громаду, что патриарх Никон соорудил над Истрой…
— Бывал.
— Бухвостов, из крепостных архитекторов, все окружил камнем. Его-башни, надвратная церковь, и уж не знаю, кто виноват, что позже претяжеленный русский каменный шатер над романским ротондальным собором рухнул. Не предусмотрели прочных связей, о чем мы с вамп не раз говаривали… Через сто лет после Никона шатер по проекту Растрелли восстановил в дереве Бланк. Это было сооружение высшей архитектурной кондиции, достояние общечеловеческой культуры. Его, как вы знаете, взорвали фашисты… Жаль до слез, до боли вот тут.
Пегр Дмитриевич тронул рукой грудь, задумался, и я тоже вспомнил жуткие руины Воскресенского собора, пытаясь вообразить, что собою представлял шатер Растрелли-Бланка. Мой собеседник был счастливее меня, потому что он его видел, и куда несчастнее, потому что острее чувствовал эту потерю, глубже понимал ее непоправимость. Правда, у меня давно были выписаны слова его покойного товарища, другого великого знатока академика Игоря Грабаря: «С точки зрения архитектурного типа здание было беспримерным и единственным во всей древней Руси. Его гигантский круглый зал с окружавшей его широкой галереей, наполненный светом, с исчезающим в высоте смело решенным шатром покрытия, тоже полным света и блеска, скульптурное и красочное одеяние стен собора-все это в превосходном синтезе производило потрясающее впечатление. Мощная романская ротонда Старого Иерусалима, соединенная с русской шатровой крепостной башней, и беспредельный в своих перспективных эффектах, огромной зодческой силы зал в духе барокко, насыщенный сиянием света, сверканием золота, морем лепки и росписей, слились в этом подмосковном соборе в единый ансамбль небывалой торжественности…»
С горечью я вспоминал также последнее свое посещение Нового Иерусалима. Шатер начали восстанавливать, однако это было гибелью памятника. Ошиблись в расчетах, не подняли всех документов, и шатер потерял два метра высоты. Бланк сделал с одной стороны его основания примыкающую заоваленность, а тут циркульный круг вытеснил, уничтожил балкон — неотъемлемую часть внешнего архитектурного убранства собора. Узкие люкарны, кроме того, не позволят по-старому впустить свет под шатровое пространство. Но главное-ребристый многогранник покрыли толстыми листами железа, которое уже начало ржаветь. Через два десятка лет они прохудятся насквозь, и дождевые протеки загубят лепнину и весь памятник. Мы организовали на этот счет письмо в соответствующие инсганции, и решено пока прекратить работы по теперешнему проекту, который Петр Дмитриевич Барановский с самого начала называл невежественным и еще злее…
— А в Москве Бланк что-нибудь построил?-спросил я, заметив, что задумчивость покинула Петра Дмитриевича и он смотрит на меня, словно пытаясь вспомнить, на чем прервался разговор.