Во время одной из таких бесед Врач решительно высказался в пользу Москвы — этому городу он не знал равных. Уже много лет лелеял он в сердце мечту побывать на Красной площади, в Кремле, поездить по советским деревням, где выросли коллективные крестьянские хозяйства, пройтись по овеянным бессмертной славой местам, где были разгромлены нацистские дивизии, потом вернуться на Красную площадь и, затерявшись среди тысяч и тысяч людей, наблюдать грандиозный первомайский парад, стоя рядом с Мавзолеем Ленина.
Вслед за Врачом взял слово Бухгалтер. Он заявил, что русские его не привлекают. Вот Испания ему нравится! Республиканская, конечно. Он любил Испанию с чисто испанским неистовством и без стеснения признался, что плакал, как ребенок, когда в селение пришла весть о взятии фашистами Мадрида. Бои быков и даже воспоминания о них приводили его в состояние самозабвенной страсти. Размахивая одеялом, как плащом, он продемонстрировал стили великих матадоров. «Вот так — рука навынос — торировал Бельмонте… Вот так — руки спустив по бедрам — торировал Курро Пуйя».
— Мне бы в Мадрид или в Севилью, больше никуда не хочу! — сказал он в заключение.
Он умолчал еще об одной причине, почему ему хотелось этой поездки. Умолчал потому, что не хотел говорить во всеуслышание о потерянных черных глазах Мерседиты Рамирес и тем более раскрывать тайную надежду, что в Испании, и только в Испании, можно встретить другие такие глаза.
— Самый красивый город — Стамбул! — выпалил вдруг Парикмахер, и все удивлено обернулись к нему.
— Почему Стамбул?
В туманных глубинах его мозга было чересчур мало знаний, чтобы Турцию отличить от Персии или от Египта, от Аравии, от Марокко или Индии. Ко всему прочему прирожденный фантазер, он воспринял эти страны как одну загадочную страну, и она неудержимо влекла его с тех пор, как в его руки попала «Тысяча и одна ночь», — по мнению Парикмахера, лучшая книга на свете, в чем, к его удивлению, он встретил поддержку со стороны Журналиста. Ему хотелось бы, облачившись магометанином, бродить среди мечетей, швырять белые камешки в бурливые воды Босфора, в тени пирамид и верблюдов есть сладкие финики, посмотреть, как танцуют под флейту факира змеи, провести часок-другой в серрале, — конечно, с условием, что его не превратят в евнуха, — возлечь на мягких подушках с одалиской, которая даже в самый что ни на есть интересный момент не снимает с лица покрывало… У слушателей не хватило духа прервать потоки красноречия Парикмахера, указав на неточности в описании Стамбула. Все четверо одобрили изысканнейший вкус Парикмахера, и он кончил речь, чувствуя себя глубоко польщенным.
Капитан отдавал предпочтение Риму. Его предки были выходцами из Италии, но не это определяло его симпатии. Он считал, что пальма первенства принадлежала Риму по праву истории, по праву эстетики, по праву человеческой мудрости. Столь категорическое утверждение неизбежно вызвало бы возражения Журналиста или Врача, уже нахмурившего брови, или Бухгалтера, который почувствовал себя оскорбленным в своих испанистских чувствах. Но Капитан, не дав им высказаться, продолжал:
— Поездка в Рим была золотой мечтой всей моей жизни. Если бы я не примкнул к заговору, иными словами, если бы не счел неотложным долгом выступить против диктатуры, сейчас я был бы в Риме, а не здесь, в тюрьме. Но я добровольно променял величие Колизея на убожество тюремной камеры.
Было ясно, что Капитан подошел к рассказу о своей истории, поэтому товарищи не стали ему мешать.
— Должен вам заметить, что я — военный по призванию и убеждению. Я родился военным, учился, чтобы стать военным, и сейчас имею честь называть себя военным, — начал Капитан, и по этому началу все поняли: исповедь его будет краткой, без отступлений.
(Детство мое проходит в городке, у подножия заснеженных гор. Первые слова, которые я выучился писать, — певучие названия рек моего края: Чама, Альбаррегас, Милья, Мукухин. Колокольный гул десяти звонниц и голоса молящихся женщин наполняют городок с шести вечера. А когда часы на башне бьют полночь, по улицам, где когда-то гремели бои, проходят тени борцов за свободу, и я слышу приглушенный стук их каблуков. Мать заставляет меня читать жизнеописания великих композиторов и каждый вечер заводит в гостиной граммофон с пластинками Моцарта и Шумана, которые дядя Освальдо присылает из столицы. Но мое детское сердце отзывается лишь на грохот барабана и чеканный шаг солдат, проходящих строем мимо нашего дома. В такие минуты неведомая сила выбрасывает меня на улицу, где уже слышны крики мальчишек: «Войска идут» Я пристраиваюсь к шагающему отряду и, забыв обо всем на свете, воображаю себя солдатом. Празднуется годовщина Независимости, солдаты и офицеры — в парадной форме, в портупеях, с начищенным до блеска оружием. Я задыхаюсь от волнения, когда офицер с саблей наголо командует: «Сто-ой! На пле-чо! Смир-но!» — и сотни солдат четко и точно выполняют команду. Хотя мне всего девять лет, я уже бесповоротно избрал себе путь в жизни — карьеру военного. Мать выслушивает мое решение не очень-то внимательно и шутливо отмахивается от разговора о моем будущем. Под вечер возвращается из асьенды отец, и я заявляю ему то же самое. Он озабочен — п о привычке все принимает всерьез и, видимо, понимает, что речь идет о большем, нежели детская причуда. Проходит несколько недель, я настаиваю на своем решении; теперь мать уже не улыбается в ответ на мои просьбы, а смотрит на меня печально и нервничает, словно видит меня идущим к пропасти. Для нее армия — это неприступная башня, где ее чаду суждено провести в заточении всю жизнь. «Это все равно что единственную дочь отдать в монастырь», — вздыхает она. Родители посылают меня в лицей, рассчитывая, что потом я пойду учиться на инженера: по их убеждению, инженер — человек более культурный, нежели военный. Я не протестую, однако отцу точно известно — его мальчик не законч ит лицея. Этот мальчик по-прежнему выбегает из дома при звуках военного барабана, хотя теперь уже не мчится, как раньше, за проходящей воинской частью, а лишь провожает ее печальным взглядом и потом долго бродит по комнатам, как потерянный)
— Когда высшее командование армии захватило власть в стране, я был лейтенантом, служил в пехотном батальоне. Мне оставалось немного до чина капитана. О том, что готовится государственный переворот, я и понятия не имел. В самый день переворота я получил соответствующий приказ от капитана, моего командира, тот, в свою очередь, получил приказ от майора, майор — от полковника, и так шло от Генерального штаба. Ка к мне было приказано, я вывел свой взвод с оружием на улицу. Народ не выступал против военных мятежников, и, честно говоря, я был рад этой пассивности. В противном случае меня заставили бы стрелять в народ. Если я отказался бы выполнить приказ, это означало бы конец моей карьере, а если повиновался бы, то перестал бы уважать себя как человек. Я был влюблен в свою профессию, обожествлял дисциплину и все же не представлял себе, как можно открыть огонь по безоружным людям, моим соотечественникам. Факт захвата власти высшими чинами армии не вызвал у меня в то время ни малейшей тревоги. Приехавший в казарму полковник держал перед офицерами речь, заявив, что страна ввергнута в хаос, что только армия может спасти ее от анархии, и так далее, Я слушал его, правда, без особого энтузиазма, но и без какого бы то ни было возмущения. Я солгал бы вам, сказав иное.
(Мне шестнадцать лет, я учусь на третьем курсе лицея.