Мишка кинулся к нему коршуном и два раза ударил сапогом по ребрам, вскрикивая:
— Знал, знал, попадешься!.. Говорил я те, сука, а? — Чиркун быстро наклонился к Егору, поднял за грудки.
— Шлепни ты его, чего нервы мотаешь, — посоветовал Мишке один из конвоиров.
— Нет, я потешусь сначала! — скрипел зубами Чиркун. — Должник он мой!
Кровь текла изо рта Егора, щекотала подбородок, капала на грудь, на гимнастерку. Мишка поставил Егора на ноги, вытащил маузер:
— Я сам с ним расправлюсь… Иди! — резко ударил он Анохина в спину, так что голова Егора мотнулась.
— Не-е, силен! — крикнул недовольно один из конвоиров, тот, что водил к Тухачевскому. — Сапоги мои…
— Сымай сапоги! — ткнул в спину маузером Мишка.
Егор опустился в теплую пыль на дороге, медленно стал стягивать с ног один за другим сапоги. Снял, кинул рядом с собой на дорогу. Один сапог, падая, зачерпнул голенищем пыль. Конвоир пнул ногой в спину, беззлобно буркнув:
— Ну-ну, подать нельзя!
Подниматься Егору не хотелось. Ни чувств, ни мыслей в голове. Одна тоска. Даже боли от пинков и ударов не ощущал. Обезволился совсем. Мишка поднял его за шиворот, и Анохин побрел впереди, не замечая ничего вокруг: ни красноармейцев, отдыхавших возле изб, ни лошадей, помахивающих хвостами у плетней, ни полдневной июньской жары. Помнится, привело его в чувство воспоминание о детстве, вернее, дорожная пыль навела его на воспоминание, и после этого он стал приходить в себя.
Пыль под ногами горячая, сыпучая, как пудра, щекотала пальцы, просачивалась между ними, когда он ступал на дорогу. И вспомнилось, как он мальчишкой в летнюю жару бегал по пыли, забавлялся. Подумалось, что не видеть ему больше Масловки, не ходить по ее улицам. И Настеньку потерял, и жизнь! И все отнял у него Мишка Чиркун… Как будет убиваться мать, когда узнает о его смерти! А что подумает Настенька, всплакнет ли? Стало жалко мать, себя. И вместе с жалостью стали возвращаться силы, жажда жизни. Егор начал озираться исподлобья по сторонам. Они выходили из деревни. Красноармейцы провожали их скучающими взглядами. Егор оглянулся. Мишка шел в трех шагах позади с маузером в руке.
— Иди, иди! — прикрикнул он. — Давай, к речке поворачивай!
Бежать? И двух шагов не сделаешь — уложит. Зверь! Знал бы — шлепнул паскуду в Есипово. Пожалел, болван! Проявил милость к врагу, а вышло — отказал в ней себе. Но тут же мелькнуло — не Мишка, так другие разделались бы с ним давно. Они подошли к речке, спустились в овражек с дном, поросшим бурьяном. Кровавыми бутонами цвел татарник; густо, стеной, стояла крапива; тянулся вверх пустырник. Шмель, большой, полосатый, деловито жужжал, перелетал с цветка на цветок татарника. Противоположный край овражка крутой, но невысокий. На аршин поднимается вверх глинистый берег.
— Скидавай гимнастерку, быстро! — приказал Мишка.
Они были вдвоем в овражке. Деревни не видно. Но Чиркун держался осторожно, поодаль. Кинешься — ухлопает. И Егор стал неторопливо стаскивать гимнастерку. Спешить некуда. В голове лихорадочно вертелось: снять, кинуть в лицо Мишке, броситься самому на него или в речку. Но речушка так себе, ручеек. Ни кустика на берегу, не скроешься от прицельного огня. Глаза шарили по осыпи, в глине, искали камень. Одна глина под ногами.
— А исподним в Красной Армии не брезгуют? — усмехнулся ехидно Анохин, стараясь оттянуть время, продлить жизнь хоть на секунду.
— Сымай, — спокойно качнул маузером Мишка.
Егор снял нижнюю рубаху, кинул в сторону Чиркуна, выпрямился.
— Носи, гад! Мож, тебя мои вши заедят… — увидел, что Мишка поднял маузер и стал целиться в него, заорал, выставляя голую грудь: — Стреляй, гад, стреляй!
И шагнул к Мишке. Чиркун выстрелил. Егор почувствовал слабый удар в плечо, толчок, приостановился.
Кровь быстро хлынула ему на грудь из маленькой ранки. А Мишка стрелял, но почему-то вверх и что-то кричал ему. Оглушенный Егор не понимал, почему Мишка кричит ему:
— Ложись, ложись, говорю!
Егор послушно сел на землю. Плечо онемело. Левой рукой шевельнуть нельзя. Чиркун суетливо сунул маузер в кобуру, схватил исподнюю рубаху Егора, с треском разодрал ее, оторвал кусок, опустился на колени рядом с сидящим Анохиным и стал перевязывать рану, приговаривая:
— Навылет прошла… Ладно, получилось. Я боялся кость задеть. Мясо зарастет… Не дергайся, терпи, не на том свете, поживешь еще…
Егор не чувствовал, что дрожит весь, что слезы текут по его щекам, капают на грудь, смешиваются с кровью.
Обмотал, затянул плечо Чиркун, подтолкнул к бурьяну:
— Лезь туда, да поскорей… И не высовывайся. Наши кругом. Быстро пришьют… Я мигом. Лежи смирно!
Егор лежал в колючем бурьяне. Мутило, туманилось в голове. Руку выворачивало, дергало. Казалось, что Мишка слишком сильно ее затянул, хотелось расслабить, но каждое движение вызывало боль до потемнения в голове. И колючки татарника царапали, впивались в голую спину. Торопливые шаги донеслись, голос Мишки:
— Вылазь!
Егор, охая, выполз. Чиркун принес красноармейскую гимнастерку, обмотки. Помог одеться и повел вдоль речки, обходя задами избу, где был Тухачевский. Предупредил по пути, что Егор — боец его эскадрона. Они по меже вышли к избе, возле которой сидели, лежали раненые красноармейцы. Большинство в свежих белых бинтах. Мишка исчез за пыльными кустами сирени, а Егор опустился в траву. Ноги не держали.
— Шашкой рубанули? — спросил у него молодой скуластый боец с забинтованной головой.
— Пуля, — вяло шевельнул спекшимися губами Егор.
— А меня шашкой, — скорбно проговорил скуластый боец. — Клочок кожи прям с волосьями снесли. Дерет, зараза!.. Это хорошо еще… Чудока бы — и копец: ставь, мама, свечку… Я вроде в пекло не лез, а вот… Ты на площади был, а? — Парень оглянулся и стал говорить тише, сверкая глазами и покачивая забинтованной головой: — Ох, и накрошили там мужика, сплошняком площадь завалили… Латыши звери! Ох, люты! Не дай Бог!..
— Егор, — позвал Мишка, появляясь возле куста.
Врач обработал рану, перевязал, забинтовал. Чиркун отвел Анохина в плохонькую низкую избенку с земляным полом, где жил дед, древний, высохший, со впалыми щеками, с редкой бороденкой, позеленевшей от старости. Дверь в сени и избу открыта. В избе, в соломе на полу, копалась белая грязная курица. Она не обратила внимания на вошедших, продолжала разгребать растоптанную солому и клевать что-то. Дед тяжело поднялся с деревянной кровати, вернее, с топчана, доски которого застелены лохмотьями.
— Детки, у меня исть самому неча, — развел он длинными худыми руками и махнул в сторону курицы: — Киш, киш отсель!.. Давно уж не несется. Одногодки мы с ней…
— Нам жрать не надо, — сказал Мишка. — Не тронем мы твою курицу. Полежит маненько у тя ранетый. А я щас вернусь.
Егор долго лежал на полу, безмолвно прислушивался, как шуршит соломой дед, еле передвигаясь негнущимися ногами, кряхтит, бормочет:
— Мне помирать нада, а Бог молодых прибирает. Эх-хе-хе!.. Одни власть беруть, другие за них кровь льють. Ох ты, Господи, Господи: хрестьян за что же ты наказуешь?..
Вернулся Мишка, когда темнеть стало. Он прискакал на коне, вошел в избу довольный, сунул Егору бумажку:
— Читай…
Анохин прочитал, плохо соображая, что написано. Понял только, что его как раненого красноармейца отпускают домой на поправку. И следовать он должен в Масловку, к месту своего проживания.
— Вот твой коняка, — вывел Чиркун Егора на улицу. — Садись, выезжай на Кирсановский тракт и дуй до Масловки.