И первый вопрос, который я ему задал, когда смог шевелить языком, был, понятно, о Цыганском Бароне…
И вот в ту самую минуту, когда стало чуть ли не осязаемо то одиночество (непонимание родственников и даже старшего сына; цыган-каратель верует, что совершает высоконравственный поступок; человек, перед которым склонился, изменившись в лице, вырывает руку и бежит её мыть), в которомИлья Муромец пошёл на смерть —на миру-то ведь и смерть красна , — когда стало ясно, что смерть он выбрал осмысленно (и всё это во флёре ещё не стёршегося образа агонизировавшего в диком ужасе обладателя интеллигентской «чеховской» бородки), когда зародилась мысль: а не мою ли смертьИлья взял на себя? — да даже если и не мою! — и пришло решение посвятитьПсихоанализ не того убийства Цыганскому Барону из Болграда,талант которого восставит его, умершего, но не мёртвого, во Второе Пришествие Христа.
Алексей Меняйлов Декабрь 2001 года Москва
Понтий Пилат
Роман-ощущение
…Я покажу тебе суд над великою блудницею, сидящею на водах многих… воды, которые ты видел, где сидит блудница, суть люди и народы, и племена и языки… жена же, которую ты видел, есть великий город, царствующий над земными царями… купцы твои были вельможи земли, и волшебством твоим введены в заблуждение все народы…
Откр. 17:1, 15, 18; 18:23
глава I
загадочное убийство
Великолепной работы перстень наместника Великой Империи мастера — лучшие из лучших — выковывали из того редкого сплава золота, который вобрал в себя мистический лунно-зеленоватый отблеск ночи. Однако высшая ценность наводящего ужас преторианского перстня не в тайне получения бесценного сплава, но в том могуществе, которое он, загадочный проводник лабиринтов власти, излучал.
Во власти перстня — разом обрушить боевую мощь колонн римского легиона на порочный Иерусалим: как в кошмарном сне, всё стало бы вдруг кровь и ад.
Во власти перстня — послать бешено скачущие кавалерийские т`урмы на перехват караванов нечистых на руку торговцев — и сколь многие их должники вознесли бы благодарственные курения богам небес!
Обладатель перстня мог расчистить в нижнем городе простирающиеся на много стадий развалины, а прилегающие к ним кварталы, населённые доступными женщинами, превратить в благоухающий розовый сад, место робких встреч влюблённых.
Или — насадить вокруг Иерусалима плодоносящие деревья, чтобы в их тени могли вести беседы мудрецы, постигающие Истину.
Во власти —всё .
Но лишь вечного, как сама Империя, перстня, ибо в череде ласкающих перстень рук может оказаться рука случайная.
Ибо перстень власти смотрится только на той руке, что сжата в кулак — не просто занесённый для очередного удара, но и уже залитый дымящейся кровью после неотразимого, как внезапная смерть, броска!
Разве не наивысшая красота: зеленоватый отблеск — в потоке алой, уносящей жизнь крови?!..
Понтий Пилат, таившийся в тени ребристой, в несколько обхватов мраморной колонны, наместник провинции, в которую среди прочих стран не столь давно была включена и порочная Иудея, затаив дыхание, тревожно прислушался: не раздаются ли в полутьме залов дворца гулкие шаги?
Но всё было тихо — и наместник Империи перевёл дыхание.
Ожидая наступления темноты, Пилат нетерпеливо то приснимал, то вновь надевал столь вожделенный многими преторианский перстень. Перстнем власти, тем более преторианским, не то что поигрывать, а даже просто его снимать считалось приметой весьма скверной, если не сказать ужасной. Считалось, что такие действия предвещали скорое отрешение от должности, падение, и, скорее всего, при этом смерть — и притом внезапную, из темноты.
К смерти Пилат относился спокойно, это событие на предначертанном жизненном пути неизбежно, но что-то — уж не загадочность ли перехода? — удерживало наместника от того, чтобы снять перстеньпрежде совершения нечаянно познанного таинства.
Это таинство, совершаемое им в миг, когда солнечный диск почти скроется за краем земли, казалось странным даже самому Пилату.
Если бы кто посмел его, наместника Империи, спросить, почему он тогда, перед своим первым тайным ночным выходом в запретные для него как должностного лица Рима кварталы Иерусалима совершил череду именно этих, столь похожих на жреческие, загадочных движений, — он бы объяснить не смог. Но тогда, в первый раз, на том же самом месте колоннады, он, презрев зловещую примету, их совершил — и, видимо,так было предначертано Провидением .
И с тех пор ради запретного наслаждения наместник Пилат перед каждым своим ночным перевоплощением в торговца из Понта все непостижимым образом угаданные движения таинства здесь, в колоннаде, своими пропорциями столь напоминающей храмовую, до мельчайших подробностей воспроизводил…
— О Вы, Двенадцать! Скорее бы!..
Наконец-то расплавленное золото коснулось края земли. Наместник вдохнул…
Вот сердце сжалось и пропустило удар…
Ещё один…
Пора!
И вот Понтий Пилат, облачённый, как и положено претору Империи, в белоснежную тогу с широкой пурпурной каймой, миновав ребристую колонну справа, торжественной поступью вышел на последнюю линию колоннады Иродова дворца. Характерным движением главного жреца он медленно, ладонью вперёд, простёр правую руку к почти скрывшемуся за краем земли солнцу и — частью ладонью, частью напряжённо сомкнутыми пальцами — его заслонил. Затем претор Великой Империи, обозначая заклинание одними напряжёнными губами, ещё медленнее стал размыкать пальцы. Огненного золота Жизнедателя как бы не стало — и только кровавый отблеск, изливаясь на его руку, потоком заструился между пальцами вниз, к локтю.
Свет дня стремительно стекал в ладонь, и наместник, нахмурившись от напряжения, видя перед собой лишь перстень власти, стал медленно, еле заметно, сжимать пальцы, как бы собирая остатки света в кулак. И действительно, в тот момент, как пальцы сомкнулись, последние лучи света исчезли.
А это означало — ночь.
Пилат, вернувшись в глубь колоннады, снял с пальца драгоценный перстень власти, по которому всякий мог распознать в нём наместника Империи, и, наклонившись, тщательно спрятал его в обнаруженной им естественной полости у основания колонны. При этом он достал оттуда другой перстень — безвкусный, из дешёвого сплава, не золота, а скорее бронзы, зато массивный, — такие перстни за их броскость любили незначительные купцы, в том числе и с Понта — и надел его. Теперь оставалось только поменять одежду — и Пилат, некогда обыкновенный всадник, с предками неясного прошлого, которому, однако, удалось женитьбой на патрицианке завладеть преторианским перстнем и тем приблизиться к перстню властителя всей Империи, окончательно исчезал.
* * *
Темнота ночи окончательно вытеснила с улиц древнего Иерусалима ограничения дневной части игры, той самой, которая могла показаться благопристойной только непосвящённым. Эта свобода темноты обещала: немногим — безнаказанность, но большинству — страх и ужас.
Город замирал в тревожном ожидании неизбежного, засовы ворот задвигались наглухо, двери подпирались, а обмиравшие женщины, зная, насколько сильнее ночь возбуждает преступное воображение, чем день, несмотря на неспадающий жар, сжимались и укрывались плотными одеялами — с головой. На улицах кое-где ещё мелькали огни факелов, но в кварталах обывателей им сдерживать тьму оставалось недолго, последние минуты.
Лжеторговец с Понта был одним из тех немногих, кому сгустившаяся на улицах темнота сулила и ужас, и одновременно надежду на безнаказанность. Ужас, ибо, окажись его ночные выходы в город известны в Риме, наместник был бы немедленно лишён высокого положения в иерархии Империи. Да, первый человек громадной провинции — лицо чересчур заметное; освободить его от себя внешнего могла только темнота, чужая одежда, но прежде всего — чужое обличие.
Успешное перевоплощение возможно только в ограниченное число обличий — все они должны бытьсвои .