Портреты учителей - Ион Деген 26 стр.


С начальником отделения, доброй и милой женщиной, мы потом сдружились. Она постоянно повторяла, что всю жизнь я должен молиться на профессора Чаклина.

И вот фактически впервые я увидел его. Тогда, когда он стоял у ног моей койки, я не мог его разглядеть сквозь почти закрытые опухшие веки. Да и повязка на лице мешала.

Я снова услышал фамилию ЧАКЛИН, начав изучать ортопедию и травматологию на последнем курсе института.

В ординатуре и позже его руководства стали моими настольными книгами. Я увидел его фотографию в журнале "Ортопедия, травматология и протезирование", посвященном семидесятилетию большого врача и ученого.

Для ортопеда в Советском Союзе имя Чаклин звучало так же, как имена Френкеля, Иоффе или Ландау – для физика.

И вот сейчас он стоял передо мной, невысокий старик в просторном сером костюме.

– Не может быть! – повторил профессор Чаклин. – Сегодня же во время лекции я расскажу врачам об этом случае. Невероятно.

– Василий Дмитриевич, если вы не надеялись на то, что я выживу, почему вы назначили пеницеллин?

– Не знаю. Что-то велело мне это сделать. Боже мой, как мы высокомерны и самоуверенны! – задумчиво произнес он.

С этого дня не прерывались дружеские отношения между профессором Чаклиным и его бывшим пациентом.

Василий Дмитриевич пригласил меня на свое восьмидесятилетие.

В ту пору я как раз привез в Москву докторскую диссертацию.

На торжественном заседании ученого совета, посвященном восьмидесятилетию, профессора Чаклина засыпали подарками. В своей ответной речи Василий Дмитриевич сказал, что моя докторская диссертация – лучший подарок, который он получил сегодня, в день своего рождения.

Профессор Чаклин внимательно следил за моими работами и испытывал отцовскую гордость за то, что я делаю.

Встреча с Василием Дмитриевичем Чаклиным случилась (именно случилась, произошла, а не состоялась) в ту пору, когда во мне непонятным, странным образом уже (или еще) уживались два взамно исключающих друг друга мировоззрения, когда я мучительно пытался понять значение случайного и закономерного в судьбе индивидуума и общества.

Встреча случилась в ту пору, когда я уже прочно верил в то, что нам не дано знать точно даже положение электрона в атоме или место попадания его в мишень, что оно может быть определено только статистическим методом.

Встреча случилась, когда пусть еще не очень убедительная статистика моего личного опыта заставляла усомниться в истинности одного из двух гнездившихся во мне мировоззрений, именно того, которое было внушено, на котором я был взращен и воспитан.

Случай. Ведь даже пантеист Барух Спиноза (промывавшие мозги убеждали меня в том, что он атеист) считал случайное предопределенным, необходимым для существования. Меня убеждали в невозможности чудес. Чуду нет места в природе потому, что чудо – это событие, вероятность которого равна или приближается к нулю. "Чудо" можно увидеть только в цирке. Но в таком "чуде" нет ничего трансцендентального. Это просто фокус иллюзиониста.

В пору, когда профессор Чаклин назначил мне пенициллин внутривенно, я еще не знал о нескольких невероятных событиях, одно за другим происшедших со мной в бою. Уже потом мне рассказали о них мои товарищи по батальону. Случайности? Одна за другой? А вслед за этим случайный приезд консультанта Чаклина из Свердловска в Киров именно в ту пору, когда я умирал?

Конечно, случайно Василий Дмитриевич Чаклин, врач и ученый с мировым именем подошел поздравить какого-то безымянного врача.

Случайно.

Не слишком ли много произошло случайных взаимосвязанных событий, чтобы любой человек, имеющий представление о статистике, посчитал такую взаимосвязь невероятной?

Василий Дмитриевич Чаклин не был моим непосредственным учителем, но он преподал мне очень важный урок: он заставил задуматься над случаями, которые мне неоднократно приходилось наблюдать в клинике, перед которыми отступала врачебная логика, перед которыми отступали знания и опыт, которые, казалось, не укладывались в законы природы.

Василий Дмитриевич Чаклин научил меня в безнадежных случаях надеяться на Чудо. 1988 г.

БОРИС САМОЙЛОВИЧ КУЦЕНОК И ДРУГИЕ

По логике вещей следовало начать рассказ со дня встречи с Борисом Самойловичем Куценок. Но о какой логике можно говорить, когда вся эта история соткана из едва заметных паутинок, разделенных пространством и временем, и их переплетение вообще не поддается рациональному объяснению.

Поэтому я выпустил из рук вожжи и освободился от ограничений и дисциплины.

Пусть рассказ течет, как ему заблагорассудится, отклоняясь в пруды побочных ассоциаций, и снова, когда он пожелает, возвращается в свое русло.

В августе 1946 года я попал в госпиталь по поводу ранений полуторалетней давности.

Увы, нельзя перехитрить природу. Я тогда надеялся на то, что раны постепенно зарубцуются после досрочной выписки из госпиталя, и я таким образом выиграю год, хотя бы частично компенсировав потерю четырех лет на войне.

Я поступил в медицинский институт, проучился два семестра и ничего не выиграл.

Снова госпиталь. И кто знает, не лучше ли было долечиться сразу после ранения, а не делать сейчас такой болезненный перерыв в учении. Но так оно случилось, и ничего уже нельзя было переиграть.

Зато лежал я не в заштатном Кирове с деревянными тротуарами, куда в феврале 1945 года меня привезли с фронта, а в стольном граде Киеве, куда я приехал сам.

Койку слева от меня занимал Саша Радивилов, худой издерганный летчик, то ли штурмовик, то ли истребитель. Он постоянно бушевал, ругался со всеми, но главное – доводил сестер до слез оскорблениями и угрозами. Саша требовал морфий.

Пригвожденный вытяжением к кровати, я не мог делом выразить степень своего возмущения таким поведением.

Впитанный мною во время войны идиотский антогонизм между танкистами и летчиками уже сам по себе был в достаточной мере сильным фоном для антипатии к моему соседу слева. К тому же у Саши не было ран. Целенькие руки и ноги без единой царапины. Какого же хрена он орет и требует морфий?

Я еще не знал, что оно такое облитерирующий эндартериит, который, как рассказывал Саша, был у него следствием резкого переохлаждения не то в воздухе, не то на земле.

Уже будучи молодым врачем, я однажды встретил Сашу Радивилова на костылях и на одной ноге. Пользоваться протезом он не мог из-за болей в культе. В ту пору я уже знал, почему он пристрастился к морфию.

Когда я ампутировал его вторую ногу, даже речи не могло быть о том, чтобы излечить Сашу от наркомании. Его дневная норма – восемьдесят кубических сантиметров однопроцентного раствора морфина в день – равнялась примерно тому, что получало все наше отделение на шестьдесят пять коек в течение полумесяца.

Но в дни, когда Саша был моим соседом по палате, его доза наркотиков еще не всегда достигала пяти кубиков.

Саша побаивался меня даже лежащего на вытяжении, поэтому свою нелюбовь к евреям он не облекал в крайние формы.

Его постоянным оппонентом по еврейскому вопросу был лежавший напротив меня Андрей Булгаков.

Андрей тоже был летчиком, вернее, стрелком тяжелого бомбардировщика. Почему-то мое отношение к Андрею не накладывалось на фон традиционного антогонизма между танкистами и летчиками.

Пять из шести обитателей палаты попали сюда, уже отведав гражданской жизни. Андрей лежал непрерывно с декабря 1941 года.

Он выпрыгнул из горящего самолета на высоте 4000 метров. Парашют не раскрылся. В течение бесконечных секунд, пока Андрей падал на белую землю, он сотни раз пережил свою гибель.

Назад Дальше