Но помни, Ефремий: истинно силён в вере лишь тот, кто смерти аки комара не боится и в тугу смертную молится не за себя, а за-ради грешных мира сего. Иди и не думай о себе, тогда и спасёшься. – Слабой рукою пустынник дряхлый подтолкнул в спину ученика, и тот с ликующими глазами направился вперёд. Но вдруг приостановился он, и, потупившись, постоял на месте, и робко обернулся – и вдруг бегом возвернулся назад и с рыданиями припал к ногам учителя…
Инок Ефрем мгновенно всё это вновь пережил, глядя то на кистень в руке разбойника, то в лицо ему, – и в глазах Кури, с болотными чёрными зрачками, плясала безумная радость мучителя, получившего лёгкий доступ к жертве. Постигнув звериную ясность намерений косматого мужика, всё существо монаха воспротивилось близкому насилию, а тело его само по себе, быстрее сознания, решилось на действие: стремительно повернулось на одной ноге и, оставив душу цепенеть под взглядом разбойника, оно испуганным зайцем кинулись прочь, виляя меж кустами. Душа-то нескоро сообразила, что действовать надобно именно так – набирать быстротою бега пространство меж собой и опасностью, а уж ноги монаха с неистовой силой месили мшистую землю и саженями отбрасывали её назад. Длинный посох в руке мешал, цепляясь за ветки, и Ефрем отбросил его на бегу; не смея оглянуться назад, инок чувствовал, однако, до последней пяди всё то расстояние меж собою и преследователем, которое вначале быстро увеличивалось, затем какое-то время оставалось неизменным, а после стало неотвратимо сокращаться. И, со стоном вбирая сквозь набухшее горло воздуху в грудь, беглец оглянулся и совсем недалече увидел преследователя, который нёсся следом, словно вепрь, легко перепрыгивая через лохматые круглые кочки. Об одну из них сам монах-то споткнулся и кувыркнулся на землю, вытянув вперед руки, – и успел ещё привскочить на колени да с неимоверным проворством пробежать вперёд на четвереньках, беспамятно вскрикивая: "Господи! Господи! Господи!" Тут его и настиг Куря – подняв ногу, с разбега ткнул в крестец монаху лыковой подошвой лаптя. Ефрем далее покатился по серому мху, глубоко погружая скрюченные пальцы в его влажный ворс и выдирая моховые кочки вместе с чёрной землёю на корнях. Этими клочьями мха инок и стал бросать в лицо подступавшему к нему разбойнику.
– Изыди! Изыди, душегуб! – торопливо выкрикивал монах дрожащим, жалобным голосом. – Не тронь божьего странника, тебе грех великий будет!
– Нябось, – уговаривал его Пахом Куря, шумно, радостно дыша сквозь широкие дырки ноздрей, и взмахивал железным окованчиком на ремне.
– Нету деньги! Ничего нету… Не губи душу зря, дядя. Прочь! Сгинь! С нами крёстная сила, – лепетал инок, стоя на коленях перед разбойником и продолжая бросать в него ошмётки мха с землёю.
– Ну! Цяво каваргасишь***, цёра, – увещевал Куря, внимательно кружась вокруг поверженного наземь. – Вот ужо озорник, прям бяда, – бормотал косматый мужик, выбирая удобное мгновение для нанесения удара.
***
*** Каваргасить – безобразничать (местн., куршанское).
И тут Ефрем вспомнил прощальное наставление старца – молиться в час смертной туги за всех грешных и заблудших. Мгновенно он сложил руки на груди и закрыл глаза, готовясь приступить к молитве. Тем временем Пахом спокойно примерился и, раскрутив кистень, свистящим косым ударом поверг монаха наземь. Железный окованчик угодил тому не в голову, не в висок, как метил напавший, а по мягкой части шеи, белевшей меж воротом вретища и подрезанными волосами инока. Он лёг на мох и ещё вздрагивал, дёргая на сторону головою, когда косматый чернобородый увалень уже обшаривал его, нагнувшись, переворачивая тело, будто медведь валежину.
Грабитель сорвал с него оловянный крестик, сунул себе за пазуху, потом, оставив тело, обратился к дорожной суме инока, ловкими пальцами развязал вервии и, потянув за торчавшее из котомки топорище, вынул железный топор, осмотрел его и бережно, как уже своё имущество, положил боком на землю. Затем поднёс разверстую суму к лицу и стал заглядывать в её пустое вместилище, мирно сопя и внимательно хмуря брови.
В это время очнувшийся монах приподнялся и, держась за шею одной рукою, другою взял топор. Несильно взмахнув им, монах вонзил остро наточенное лезвие в согнутую спину разбойника. Тот крякнул, выпрямился и, не сумев подняться на ноги, повалился с корточек долой и лёг рядом с иноком. Они возлежали на серебристом мху, кое-где пробитом кругами и узорами зелёного, – словно на пышном ковре два уснувших королевича. И были разбросаны по нарядному ковру малиновые кубки – стояли во мху развёрнутые грибы-сыроежки. А вокруг высился, застыв в безмолвии, частый молодой сосняк с красновато-бурой тесниной стволья, будто напирали со всех сторон, окружив поляну, солдаты иных времён в мундирах с золотым шитьём, с зелёными знаменами, за которыми не видно было неба. Ни лучика солнца не пробивалось сверху сквозь плотную хвою – оно бушевало где-то высоко над прохладными пещерами леса: головы воинства древесного были на жаре, а ноги в прохладе.
Я никогда не мог ощутить, где кончаются пределы моего времени и начинается другое – без меня и вне меня, я всегда был и пребуду вечно в своём чувстве времени, и меня не трогает зрелище чьей-нибудь смерти – она не убедительна для моего сознания. Ибо умирающие деревья – это всего лишь частичное отмирание: выпадение волоса, отскок чешуйки от ствола, летящий с вершины дерева лист, – необходимое для лесного обновления действие. А то нескончаемое, к чему приобщена душа моя, не знает смерти и никогда не узнает её. То, что умрёт вместе с моим телом, достойно погибели. Но если я внутри Бога, а не вне Его, то я всё равно бессмертен – так же как и любой умерший на моих глазах и смешавшийся с землёю лесной гигант. Поэтому лес, представший как сомкнутый вокруг поляны тесный строй солдат в мундирах с золотым шитьём, протянувший прохладные зелёные пещеры, наполненные погребным духом грибов, – Лес это я. Я, неуловимый для чьей-нибудь одной любви, я, любящий все времена и эпохи земные, – могу спокойно смотреть на то, как лежат рядом на полянке два человека, попытавшиеся убить один другого, и кровь льётся от кого-то из них на примятый его спиною узорчатый лист папортника.
Я, многократно горевший и возрождавшийся зелёный зверь на сотни вёрст вдоль и поперёк, сплетённый под землёю общими корнями, не знающими вымирания, испятнанный по зелёно-бурой шкуре своей чёрными пятнами торфяников, словно безобразными следами чьих-то укусов, – я приютил, не дал пропасть одной человеческой душе, подвёл её к вывороченной громадной ели, что валялась на земле, задрав плоское коренье своё в виде вздыбленной земляной стены… Возле болота, где семьсот лет спустя начнут добывать торф, поселился инок Ефрем, устроив небольшую келью: привалив жерди к вывороченной корнями земляной лепёхе, сверху обложив шалаш корьем. Рядышком с кельей, под той же стенкой выворотня, Ефрем поселил в могилу убитого им разбойника Пахома Курина. Инок поставил над ним берёзовый крест, смастерив его с помощью того же топора, которым он и зарубил Курю.