В связи с Белларозой - Сол Беллоу 8 стр.


Фонштейны были не из породы тех дальних родственников, о которых все знаешь наперед и которых после встречи тут же выкидываешь из головы, потому что различаешь их лишь по одежде, акценту, маркам машин и принадлежности к той или иной синагоге или политической партии. Фонштейн, невзирая на его ботинок с Джермин-стрит и итальянский костюм, оставался человеком, который похоронил мать в Венеции и ждал в камере, когда его освободит Чиано. И хотя он не выдавал своих чувств и держался с пошибом людей более «высокого круга» — иначе обозначить этого не могу, — а вовсе не так, как принято в еврейских общинах Нью-Джерси, я думаю, он неотступно размышлял о своих европейских корнях и американском перевоплощении: части первой и части второй. От меня почти никогда не ускользают признаки, свидетельствующие о цепкой памяти моих знакомых. Но тем не менее я всегда задаюсь вопросом, на что употребляют они свои воспоминания. Зубрежка, машинальное накопление фактов, необычная способность к их запоминанию меня мало интересуют. Таким даром зачастую наделены и идиоты. Ностальгия и неотъемлемые от нее сантименты не слишком меня занимают. А в большинстве случаев вызывают у меня неприязнь. Для Фонштейна прошлое не было мертвым грузом. И это сообщало живой, энергичный вид его спокойному лицу. Но не станешь же заводить разговор на такую тему — это все равно как спросить, доволен ли он своим ладно стачанным ботинком на высоченном каблуке.

Потом, нельзя сбрасывать со счетов и Сореллу. Женщина неординарная, она откинула все признаки ординарности. Сореллина толщина, если предположить, что тут имел место сознательный выбор, тоже указывала на неординарность. Захоти Сорелла, она вполне могла бы похудеть: у нее достало бы силы воли. Но она решила: раз я толстая, буду еще толще — так, наверное, Гудини [49] требовал завязать его еще туже, запереть в сундук с еще большим количеством запоров, бросить в пучины еще более глубокие. Она, как нынче говорят, «не укладывалась в рамки», ее кривая вырвалась за пределы таблицы и пошла гулять по стене. В процессе раздумий в номере «Царя Давида» я сделал вывод, что Сорелле пришлось долго ждать, пока гаванский дядюшка не подыскал ей мужа, — она шла по разряду невест с изъянцем, бракованных. Замужество сообщило ей революционный толчок. Теперь никому не различить ни следа былых унижений, какими бы они ни были, ни горького осадка. Как поступаешь с тем, о чем хочешь забыть, — решительно зачеркиваешь. Ты была сырой толстухой. Бледной, нескладной от излишней полноты. Никто, даже самый последний охламон и тот не польстился на тебя. Что делать с этим мучительным, бесславным прошлым? Не утаивать его, не преобразовывать, а стереть и на освободившемся месте возвести новую структуру, куда более впечатляющую. И возвести ее, не стесняя себя никакими ограничениями, не потому, что тебе надо что-то скрыть, а потому, что тебе это по силам. Новая структура, к такому выводу я пришел, была взята не из головы. Та Сорелла, что предстала нынче моим глазам, не соорудила себя, а выявила свою сущность.

Я отложил «Геральд трибюн» и спустился вниз на лифте. Сорелла восседала на террасе «Царя Давида». На ней было светло-бежевое платье. Его корсаж украшал большой, отделанный фестонами квадрат. В нем было что-то военное и одновременно таинственное. На память почему-то пришли мальтийские рыцари, хотя какая связь между ними и еврейской дамой из Нью-Джерси? Впрочем, стена, которой оградили Старый город в средние века, была совсем рядом — через долину. В 1959 году израильтян еще не допускали в Старый город; там в ту пору было еще небезопасно. Впрочем, я тогда не думал ни о евреях, ни о жителях Иордании.

Я пил весьма утонченно сервированный чай с толстенной дамой, при этом определенно и победоносно изящной. От высоко взбитой прически не осталось и следа. Светлые волосы ее были коротко подстрижены, маленькие ножки обуты в турецкие шлепанцы с загнутыми носами и бесхитростно скрещены под столиком-подносом чеканной меди. Долина Енномова, некогда орошавшая всю Оттоманскую империю, зеленела и цвела. Не могу не сказать, что тут я ощутил, мне буквально передалось, как бьется Сореллино сердце: шутка ли, снабжать кровью такую махину. Дерзкая задача, помасштабнее турецких оросительных сооружений. Я чувствовал, как мое сердце в восторге бьется в унисон с ее сердцем, — подумать только, справляться с работой такого размаха!

Сорелла остудила мои восторги.

— Далековато от Лейквуда.

— Вот что значит нынче путешествовать, — сказал я. — Мы что-то сделали с пространством. Как-то его изменили, переворошили.

— А вы приехали сюда открыть отделение вашего института — он и впрямь им очень нужен?

— Так тут считают, — сказал я. — Они задались целью создать своего рода Ноев ковчег. Боятся что-то упустить, хоть в чем-то отстать от передовых стран. Им непременно нужно быть на уровне мировых достижений, быть завершенным микрокосмом.

— Вы не станете возражать, если я по-дружески устрою вам короткий экзамен?

— Валяйте.

— Вы помните, как я была одета, когда мы с вами встретились в первый раз у вашего отца?

— На вас был серый английский костюм, скорее светловатый, в белую полосочку, и гагатовые серьги.

— Вы можете сказать, кто построил «Граф Цеппелин»?

— Могу — доктор Гуго Эккенер [50] .

— Как звали учительницу, которая преподавала у вас во втором классе, пятьдесят лет назад?

— Мисс Эмма Кокс.

Сорелла вздохнула — вздох ее выражал не так восторг, как печаль, сочувствие: ну к чему обременять себя таким количеством ненужной информации.

— Просто удивительно, — сказала она. — Во всяком случае, успех вашего института вполне обоснован. Интересно, помните ли вы, как звали женщину, которую Билли Роз послал на Эллис-Айленд поговорить с Гарри?

— Миссис Хамет. Гарри считал, что она больна ТБЦ.

— Совершенно верно.

— Почему вы о ней спросили?

— Последние годы мы с ней встречались. Сначала она разыскала и навестила нас, потом мы ее. Я поддерживала знакомство с ней. Мне нравилась старуха, да и она мне симпатизировала. Мы часто виделись.

— Почему вы говорите в прошедшем времени?

— Потому что все это принадлежит прошлому. Она недавно скончалась в санатории неподалеку от Уайт-Плейнс. Я навещала ее. Мы, можно сказать, привязались друг к другу. У нее практически не было родственников…

— Она была актрисой еврейского театра, так?

— Все так, но актерство было в ней заложено от природы, а не объяснялось ностальгией по канувшему в небытие искусству: Вильненской труппе, Второй авеню. Ну и еще потому, что она была воительницей от природы. Характер невероятно сложный, целеустремленный. Бездна упорства. И вдобавок ко всему еще и бездна скрытности.

— А что ей было скрывать?

— Она много лет кряду следила за Биллиными делишками и вела записи. Вела, как умела, его досье — отмечала уходы, приходы, записывала телефонные разговоры с указанием дат, хранила копии писем.

— Личных или деловых?

— Это трудно четко разграничить.

— И на что ей этот архив?

— Точно ответить затруднительно.

— Она ненавидела Билли, старалась его прищучить?

— По правде говоря, думаю, что нет. Она вполне широко смотрела на вещи, насколько это возможно, когда перебиваешься из кулька в рогожку и чувствуешь, что тебя третируют. Но я не думаю, чтобы она хотела пригвоздить Билли, разоблачив его грешки. Для нее он был человек с именем; она его иначе как «имя» и не называла.

Назад Дальше