Вон даже сороконожка с детьми спокойно в зазор по баллону проходит. Если б я уха касался, она бы обязательно туда свернула - ребяток ушной серой кормить. Вот бы этот сачок подпрыгнул! Но и головой в бампер над своей головой, хромированный ГОСТ 842и/654, он бы врезал, старичок этот, и по новой бы гад мертвым прикинулся. А ведь как хорошо с Гришей и Софой ехали. Домой им почему-то очень приспичило, а Софа, как знала, всю дорогу говорила: "До чего я, Гриша, эту улицу терпеть не могу! Чего они всегда так смотрят?" А Гриша ей: "Ну мы просто нездешние, и потом вот комнату купили нам родители". А она: "Не нам, а мне, и не родители, а мой папа". А он: "Зачем ты все время папа и папа? Я же молчу, что мой папа нам, то есть мне, но для нас с тобой, дачу купил в Фирсановке и записал на дядю Фиму, инженера по дирижаблестроению". А Софа ему сразу: "Гришенька, ты мне даже больше, чем в сатиновых трусах, в п и д ж а м е нравишься... Ой, рули сильней!.. Ой, кто это на дороге?" А это был дед с б и т о н о м, вздохнул душевный автомобильчик. Но как же, дьявол, над ним стоять, дышать же просто нечем? И чего мы ждем? И Софа с Гришей такие растерянные..."
... Входивший в наши места Чужой, уже издали увидел на столбовом бревне монтера - Буян лампочку перед тем, как его попутляют, все же расколотил, но возможно, и не расколотил, а просто засадил по колпаку и стряхнулся волосок, причем вся улица тогда тоже удивилась железному стуку, но значения из-за короткого звяка ему не придала или сочла, что кто-то кинулся в ворону, но промахнулся, и камень вдарился в крышу.
Поэтому, потому что по вечерам перестал зажигаться один из положенных на каждые пятьдесят метров фонарей, как раз перед описываемым событием появился монтер. Он обулся в кошки - жаль дядя Миша этого не видел, а то бы чего-нибудь догадался про цапки на мушиных ногах (хотя за что цепляться на гладком потолке-то?), притянул их кожаными ремешками и, особым образом переставляя ноги, пошел по земле к столбу, куда залез и у белых изоляторов, как дятел, откинулся. На него, пока Софа признавалась про трусы, и глядел, не учтя деда с квасом, Гриша. Монтер же присоединился к зевакам и хотя в позе дятла, но тоже не любил наших молодоженов.
Рядом с монтером пониже четырех обычных проводов шел пятый - толстый и черный, подвешенный к сталистой проволоке путем частых перемычек. Это был провод телефонный. Монтера он, когда провод повесили, сильно заинтересовал (тот никогда еще не разговаривал по телефону), и монтер наладился с помощью наушника и двух иголок на проводках (иначе говоря, шила и гвоздя) в этот провод втыкаться, чтобы узнать, чего по нему говорят. И однажды услыхал вот что:
- Показания дает? - спросил кого-то голос какого-то дяхона. - Имеете чего-нибудь?
- Покамест нету, - неопределенно ответили по проводу, и монтер узнал участкового Воробьева. - Не дает...
- А вы дали?
- Ну! Пятый угол показывали...
- И всё? - изумился голос.
- Еще ну это...
- Чего?
- Ну... потоптали...
- Не будет к послезавтраму показаний, топтать будем у меня. Тебя. Понял?..
Монтер втычки выдернул и больше делать это перестал.
Из собравшегося народа никто особо не шевелился, потому что считалось, что при аварии шевелиться нельзя. Потом со зверским лицом и со своею старухой вышел староверский старик Никитин и, ни на кого не глядя, извлек из придорожной окрошки легкого деда, который при никитинском прикосновении пустил новую волну иприта не иприта, но чего-то такого неприятного, что кто-то знающий, отворотясь, сказал: "У него, наверное, язва двенадцатиперстной кишки". "Или, я думаю, - вставила свое Ревекка Марковна, - даже мугенкрампф".
Никто, однако, не знал, что делать, но никто и не расходился, озирая переехавших человека в предположении, наверно, что те сбегут.
Но те оставались стоять, ненамеренно повторяя собой зрительный центр Рафаэлева "Обручения Богородицы", а весь околоточный стаффаж тоже стоял и соответствовал великой композиции.
Можно даже сказать, что все располагались схожими группами, в схожих местах и похожих поворотах, но больше уподоблений искать не надо, потому что имела место важная разница, именуемая "контрапост" - позитура, успешно эстетизирующая несуразную человеческую стать.
А все дело в том, что, отдаляясь от животных, то есть становясь прямоходящим, человек разукомплектовывался - терял безупречное, раз навсегда положенное всякому виду телесное изящество, и только за века с помощью разных художников сумел самостоятельно до него додуматься и в различной степени снова обрести.
Население же наших краев, развиваясь в полнейшей изоляции от истории искусства, доразвивалось до того, о чем сейчас воспоследует.
Не обученные мышечному достоинству, не имеющие ни позы, ни позиции в жизни наши люди явно стояли не в контрапосте. Их мышцы, ужасаясь перекресточному событию (а эмоциональная реакция мышц у подневольных и зависимых существ - поджимание хвоста, прижимание ушей, дрожь в коленках), просто обвисали на скелете, как свисали ноги у Вили, улыбавшейся возле своих ворот. И хотя кое-кто, согласно указаниям утренней зарядки, все-таки поставил пятки вместе носки врозь, а кто-то по той же причине расставил ноги на ширину плеч, многие - особенно женщины - носки завели внутрь. Это касательно носков анатомических. Что же до носков текстильных - то из-за дырявых пяток бумажные эти изделия были стянуты со стоп вперед, дабы затем подогнуться под пальцы - и, таково подогнутые, они в какой-то степени тоже были причиной нелепой стати многих. И все же негодование словно бы наметило у некоторых эскиз возможного гармонического движения, угадываясь чем-то вроде исходной позиции для выполнения "ласточки" - красивейшей народной позы, изучаемой в школах и гимнастических кружках. Правда, это обещание движения можно было отнести и к намерению смыться, чтобы, если что не так, тебя тут как будто и не было. Возможно также, поза кое-кого из сошедшихся могла быть изготовкой, дабы трижды, наконец, шагнуть, но опять же не затем, чтобы, по мысли Пушкина, сыгрыть в бабки, а скорее, в расшибалку или поднять с дороги чинарик. И уж точно это не было ни мышечным приуготовлением дискобола, вот-вот собравшегося зашвырнуть бронзовый эллинский блин аж в наши времена, ни спокойной статью гладиатора, счищающего с предплечья прилипшую к оливковому маслу притираний труху арены.
Словом, напрактиковавшись в очередях и трамваях, во время недолгих спариваний встоячку и долгих для согревания зимних прислонений к печке, люди стояли кто как умел, и на кой кому этот контрапост тут был нужен.
Ждали милицию? За ней никого не посылали, а телефон-автомат у Казанки не работал еще с того года...
Еще все поглядывали на никитинский двор, где то и дело из дома в сарай и обратно пробегала старуха Никитина, но не за соломой, подстелить под кривоборского покойника, а поглядеть - вышел ли до конца коровий глист, о котором никто не должен был прознать, иначе перестанут брать молоко. Сам же перееханный дед в никитинской горнице степенно беседовал со стариком Никитиным "про этих", а старик Никитин, поглядывая в окошко и не предполагая, что видит Рафаэлеву композицию, ненавидяще вставлял "Проворо-о-о-нили!", но это в литературе уж точно описано.
Итак каждый на свой манер стояли люди. Под углом к середке дороги томился "Москвич". С ветки на ветку перепрыгивали вороны, разохотясь, вероятно, уже на коровьего глиста. Журчала какая-то влага, словно сквозь пыль к водоносным слоям все еще утекал квас.