Светлые силы - Валентин Берестов 8 стр.


Такой кудрявый! Как же цыганке не забрать его в свой таинственный табор! А меня? Я бы и без вербы пошел! Увы, волосы у меня гладкие до отвращения, ни завитка. Кто такого похитит!

Дважды в год , весной и осенью, когда вносились и выносились вторые рамы, взрослые отгоняли детей от окон и устраивали свой праздник. Осенью ловкими движениями забивали коричневой замазкой щели меж деревом и стеклом. Весной брезгливо убирали ломкие, треугольные пластины пережившей зиму замазки. Осенью радостно вносили в комнату и весело мыли вторые стекла. Весной равнодушно, даже не протерев, несли их во тьму кладовки. Осенью с любовью клали меж рамами пухлый слой свежей ваты, покрывали его блестками и полосками цветной бумаги. Весной небрежно бросали в печку то и другое. Лица у взрослых и осенью, когда рамы вставлялись, и весной, когда выставлялись, сияли, как у детей.

С особым чувством взрослые поворачивали выкрашенные белой краской металлические шпингалеты, открывая и закрывая с их помощью форточки и окна. У шпингалетов круглые головки, если их повернуть, поднимались и опускались, и тогда длинный засов свободно двигался в металлической трубке или, наоборот, намертво застывал. Шпингалеты эти почему-то так нравились взрослым, что они и нас, детей, частенько величали шпингалетами, словно мы и впрямь приделаны к окнам, а не сидим возле них по своей охоте.

Во время войны в глинобитной ташкентской "кибитке" я листал том "Литературного наследства", посвященный символистам, в их числе и обожаемому Брюсову. Кто-то из них восхитился , до каких высот или глубин мистики дошел Брюсов, создав запредельную строку: "И упав на седой подоконник". Откуда такое озарение? В ответ вождь символистов молча укзал на покрытый дешевой белой масляной краской подоконник. Все расхохотались. А я, прочитав это, перенесся к окнам своего детства. Нет, там и вправду была какая-то мистика, не говоря уже о медитациях.

ПОД СТОЛОМ

Дом Кулагина...Больше никогда не буду жить в квартире. где есть целый зал с тремя окнами, зеркалом в рост человека и длинным раздвижным столом, который, помнится, мы и не сдвигали. За ним могла разместиться куча народу. На столе всегда свежая скатерть с бахромой или с кистями. Если любоваться этими торжественными кистями с пола или прямо из-под стола, то казалось, что стол накрыт знаменем.

Когда за стол садились мы, дети, скатерть тут же застилали клеенкой. салфеткой, а то и газетой. Вечерами на стол ставили керосиновую лампу. Взрослые, занятые своими делами, незаметно, как им казалось. но мы-то за этим и наблюдали, то подкручивали фитиль, то снимали с лампы тряпкою горячее стекло, протирали его от копоти , подрезали фитиль. Над лампой на потолке был светлый круг, который я любил созерцать.

Под этот стол хаживал я, как говорится, пешком. Перебегал на четвереньках от папиных ног к маминым. Прятался за скатертью. когда нуждался в уединении. Хорошо, если за столом никто не сидел. Но, бывало, за ним полно народу, а все равно влечет под стол, в уют и одиночество.

А однажды визжал, пинал, кусал тянущиеся под стол руки. В тот день, прибежав со двора, я нашел промежуток между стульями и ногами и полез под стол в грязных ботинках. Испачкав скатерть, ощутил себя преступником и ждал казни. Такой ужасной, что даже не мог ее себе вообразить. Взрослых напугала моя истерика, они долго утирали мне слезы и ласкали меня.

Лазать под стол с книжкой не позволялось."Будешь слепондырой!" пророчила мама. Она отнимала книжку или журнал с таким видом, будто я и вправду сию минуту ослепну. "Мам. ну можно я еще почитаю?" Ответом было загадочное и торжественное: "Почитай отца и матерь свою!"

Что ж, лезу под стол без книги. Но все равно жду духовной пищи. Сижу под столом так тихо, что мама перестает замечать меня. Ходит по зале, что-то напевает. Все песни она пела на один мотив, который я при всем старании не мог бы воспроизвести.

Не то, что папины колыбельные и романсы. Зато вслушивался в слова: "Я те ударил лопатой, крикнувши: "Черт полосатый!" Ты улыбнулася мне."

Начиная скучать в одиночестве, пела из Вертинского: "О Господи! Хотя бы позвонили, ну просто к телефону подошли!" Но вот мама, очевидно, подошла к зеркалу, оглядела себя и произнесла свое любимое двустишие, каким воодушевляла всю жизнь себя и нас:

За то и Пушкин был любим,

Что был он вечно молодым.

А вот ей, видимо, попалась на глаза газета для учителей "За коммунистическое просвещение" ( папа для краткости звал ее ЗКП). Или журнал без картинок - "Большевик". И звучит единственная фраза политического содержания, какую мама произносила довольно часто: "Граждане социалисты, в кавычках! Я говорил, говорю и буду говорить..."

Так в 1918 году начинал все свои речи гимназист Ваня Пятницкий, когда анархисты во главе с ним ненадолго захватили Мещовск и подняли над городом черное знамя анархии. Советская власть быстро сорвала его с Народного дома вместе с портретом бородатого князя Кропоткина, нашего земляка (под Мещовском его имение Никольское). Ваню Пятницкого посадили в холодную . Это вдохновило гимназистку, мою будущую маму, на единственное в ее жизни стихотворение. Она сохранила в памяти лишь две строчки:

Помните, братья! В темнице холодной

Пятницкий Ваня сидит.

Нечто подобное, но во время империалистической войны сочинил папа и даже напечатал в журнале "Весь мир":

Помните, братья! В деревне голодной

Труженик-пахарь живет.

Вижу из-под стола, как мама перебирает старые письма и открытки. Может, ей попалось послание какого-нибудь очарованного ею гимназиста. И звучит тот самый мотив, на какой мама поет все песни. Бедный гимназист! Наверное, над ним посмеялись:

Я вас люблю. Вы мне поверьте.

Я вам пришлю блоху в конверте.

Из-под стола слышится смех. Мама извлекает меня оттуда и уходит заниматься хозяйством.

Нахожу конфискованную книжку и встаю с ней у большого зеркала, казалось, еще таящего мамино отражение. Картинки, отражаясь, сохраняли смысл. Буквы полностью его теряли, ничего не разберешь.

И еще одна тайна зеркала. Странная вещь! Почему мы помним лица тех, кого видели в детстве, и совсем не помним собственных детских лиц, отразившихся в зеркале, в луже, в колодце? Не нам самим, а другим людям суждено помнить наши детские, а потом юные лица.

ДОМОХОЗЯЙКА

О том, что дома у нас не богатство, а, так сказать, честная бедность, я с удивлением узнал в четыре года, когда начал читать. Книжки любимой дешевой серии "Книга за книгой" стоили 35 и 50 копеек, но покупались редко, все-таки ощутимый расход. Родители считали каждую копейку. Сами снимали квартиру, но одну комнату сдали квартиранту. Специалист по сельскому хозяйству, вечно в разъездах, приезжал ночевать, и то не всегда. Я забегал в его комнату, там не было ничего интересного, кроме журнала "Лапоть" с карикатурами на деревенские темы. Папа снял большую и красивую квартиру, ибо так когда-то полагалось жить учителю, особеннно если он директор. Умом я понимал, что мы бедны, но жизнь в доме все равно казалась роскошной.

Все у нас было праздничным, нарядным, ведь мама стряхивала. сдувала, смахивала каждую пылинку с мебели, а у столов, у зеркала, комода, стульев (часть вещей была наша, часть - кулагинская) по еще дореволюционной моде все было витое, выпуклое, с цветочками, шишечками, шариками. Кровать родителей увенчивалась по углам четырьмя блестящими шарами, в них так смешно отражалось мое лицо. Кружевные шторы. Белые с ажурными прорезями шторки на окнах чисты, свежи, как новенькие. Цветы политы и ухожены.

Что до одежды. белья, покрывал, половиков, то и тут бедности было не к чему прилипнуть, оставить приметы. Мама изо дня в день что-то трясла, стирала.

Назад Дальше