— Весьма сожалею… Мы не можем вас взять.
Приговор был вынесен. У меня не хватило сил возразить. Сухой учтивый тон этого человека ясно давал понять: я недостойна даже того, чтобы обо мне говорили с месье Пьером.
Я надела туфли. Встала со стула. Он молча пожал мне руку, проводил до двери и, открыв ее, выпустил меня наружу. На улице я заметила, что забыла зонтик, но это уже не имело никакого значения. Я прошла по мосту. И зашагала по набережной вдоль Соны. А потом оказалась в своем квартале, на спуске Сен—Бартелеми, у стены лазариетов; как часто я потом видела эту картину во сне! Меня невозможно различить на фоне этой стены. Я растворяюсь в ее тени, принимаю ее цвет. И никому не под силу вырвать меня из этого мрака. Какой контраст с салоном на улице Гроле, залитым беспощадно–ярким светом люстры, под которой я сидела и ждала! И тот тип в синем костюме и замшевых туфлях снова и снова выходит пятясь из салона. Как в старом фильме, прокрученном от конца к началу.
Всегда один и тот же сон. По прошествии нескольких лет стена лазариетов перестала казаться такой уж темной, а в какие–то ночи ее даже озарял лучик закатного солнца. Люстра в салоне на улице Гроле светила приветливей и мягче. Синий костюм человека с ястребиными глазами как будто выцвел, стал совсем бледным. И лицо его тоже со временем побледнело, кожа сделалась почти прозрачной. Только волосы так и остались черными. Зато голос стал каким–то надтреснутым. Как будто это не он говорил, а играла старая заезженная пластинка. Одни и те же слова звучали, сменяя друг друга, неостановимо, вечно: "Ваш естественный цвет… Повернитесь в профиль… Это не то, что ищет месье Пьер…", но все они давно утратили смысл. Просыпаясь, я всегда удивлялась, почему этот эпизод моей жизни, давно ушедший в прошлое, причинил мне столько боли, сделал вконец несчастной. Я ведь даже подумывала в тот вечер, проходя по мосту, не броситься ли мне в Сону. Господи, из–за такой ерунды!
У меня не хватило мужества вернуться домой, к родителям и зеркальному шкафу в моей спальне. Я спустилась по длинным лестницам в Старый город, словно хотела сбежать от всего этого. И снова побрела по набережной, вдоль берега Соны. Потом вошла в кафе. У меня сохранился клочок бумаги, на котором Мирей Максимофф записала адрес и телефон своих друзей в Париже. Долгие звонки следовали один за другим, никто не отвечал, и вдруг я услышала женский голос. Я даже онемела от неожиданности. Потом с трудом пробормотала:
— Могу я поговорить с Мирей Максимофф?
Я спросила это так тихо, что там, в Париже, меня, наверное, едва расслышали. Мирей не оказалось дома, она должна была вернуться позже, к вечеру.
На следующий день я села в ночной поезд на вокзале Перраш. В купе царила тьма. На скамейках по углам дремали неясные тени. Я села у самой двери. Поезд все стоял и стоял, и я тоскливо спрашивала себя, дадут ли мне уехать. У меня было такое чувство, будто я пустилась в бега. Наконец вагон дернулся, в окне проплыла и исчезла Сона, и мне полегчало, точно груз с души свалился. Не думаю, что я спала той ночью — скорее всего, просто кемарила, как вдруг поезд неизвестно почему остановился на пустом перроне Дижона. В голубоватом свете ночника я сидела и думала о Мирей Максимофф. Там, на пляже Торремолиноса, все дни как один были озарены солнцем. Она рассказывала мне, что в моем возрасте жила в маленьком городке в Ландах — забыла его название. Накануне экзамена на бакалавра она очень поздно легла спать, и утром будильник почему–то не зазвонил. И она проспала до полудня вместо того, чтобы сдавать экзамен. Потом она встретилась с Эдди Максимофф, своим будущим мужем. Это был высокий красивый мужчина, русский по происхождению, которого прозвали Консулом и который имел привычку пить ром с кока–колой. Он и мне порывался налить эту смесь в качестве аперитива, но я всякий раз отвечала, что предпочитаю кока–колу в чистом виде.
Он говорил по–французски без всякого акцента. До этого он жил в Париже, и я все забывала спросить у Мирей Максимофф, какой случай забросил их обоих в Испанию.
Я приехала очень рано. На Лионском вокзале еще стояла темень. Впрочем, в первые дни моей жизни в Париже мне казалось, что тут всегда темень. У меня была с собой только дорожная сумка, совсем не тяжелая. В то утро я сидела в кафе на площади Трокадеро вместе с Мирей Максимофф. Я дождалась в вокзальном буфете десяти часов, чтобы позвонить ей. Она не сразу поняла, откуда я говорю. В кафе я пришла первая. Я ужасно боялась, что она обдаст меня холодом, когда я признаюсь, что мне негде жить. Но она шла ко мне с такой же улыбкой, с какой встречала меня на пляже. Словно мы расстались только вчера. Похоже, она была рада увидеться со мной: стала расспрашивать, как мои дела. И я все ей рассказала: про мой поход в дом моделей, про того типа с хищными глазами и сухим голосом, снова звучавшим в полудреме прошлой ночи, после Дижона: "Это ваш естественный цвет? Повернитесь в профиль…"
И вот тут–то, сидя перед ней, я и разревелась. Она положила мне руку на плечо и сказала, что все это сущие пустяки. Как тот экзамен на бакалавра, который она проспала в семнадцать лет по вине будильника, не зазвонившего вовремя. Она предложила мне жить вместе с ней в квартире ее знакомых.
Мы шагали через площадь, и мне чудилось, что моя дорожная сумка стала совсем невесомой. Шел дождь — как в Лионе, но здесь и дождь тоже казался невесомым.
Дом находился в конце улицы Винез. В первые дни я носила при себе бумажку с адресом и номером телефона, боясь заблудиться в Париже. Квартира со светлыми стенами. Гостиная почти без мебели. Мирей Максимофф открыла дверь маленькой комнатки, где одна стена была сплошь заставлена книжными полками. Напротив стоял диванчик с серой бархатной обивкой. И никакого зеркального шкафа. Окно выходило во двор. Она хотела принести простыни, но я сказала, что сейчас не нужно. Она задернула шторы. Я бросила сумку рядом с диваном, не открыв ее. И почти мгновенно уснула. Я слышала шум дождя во дворе, и он убаюкивал меня. Время от времени я просыпалась, но тут же опять соскальзывала в сон. Там, во сне, я шла по спуску Сен—Бартелеми, с удивлением обнаруживая, что стена лазариетов, справа от нашего дома, исчезла. От нее остался лишь зияющий проем, а дальше открывался вид на площадь Трокадеро. Шел дождь, но небо было очень светлым, бледно–голубым.
Все следующие дни Мирей Максимофф брала меня с собой в город. Мы пересекали Сену и шли в Сен—Жермен–де–Пре. Она встречалась с друзьями в кафе "Нюаж", в "Ла Мален". Я сидела среди них, не осмеливаясь рта раскрыть. Только слушала. А иногда она уходила из дому без меня и возвращалась лишь к семи вечера; тогда я проводила весь день в одиночестве. Ходила пешком в Булонский лес. Часто выглядывало солнце. Сеял мелкий дождичек, который я не сразу и замечала. И снова солнце ласкало рыжую листву деревьев и аллеи Пре—Кателан, пахнущие влажной землей. Возвращалась я уже в темноте. Смутная тревога овладевала мной при мысли о будущем. Оно казалось мне наглухо закрытым, неприступным, как будто я все еще стояла перед стеной лазариетов. Я гнала прочь черные мысли. Этот город сулил новые встречи. Шагая по проспекту, ведущему из Булонского леса к Трокадеро, я поднимала голову и глядела на освещенные окна домов. Каждое из них казалось мне обещанием, знаком, что все возможно. Несмотря на палую листву и дождь, воздух был насыщен электричеством. Странная осень. Непохожая на другие и навсегда оторванная от всего остального в моей жизни. Там, где я живу теперь, осени не бывает. Маленький порт на Средиземном море, где время для меня навсегда остановилось. Солнце… Каждый день — солнце, и так будет до самой моей смерти. В редкие наезды в Париж за последующие годы мне с трудом верилось, что именно здесь я провела ту осень. Тогда все было куда более ярким, более таинственным — улицы, глаза прохожих, огни, — словно я грезила во сне или наглоталась "дури".