Едва открыв дверь, она услышала стоны и, решив, что я умираю от приступа аппендицита - боязнь аппендицита преследовала ее неотступно, - бросилась ко мне на помощь. Только что успокоившись, я пребывал в состоянии блаженства и почти полной безучастности, которое является одним из самых крупных достижений в этом мире. В свои тринадцать с половиной лет я чувствовал, что моя жизнь полностью удалась, что я выполнил свое предназначение, и, пребывая среди богов, невозмутимо созерцал свои пальцы на ноге - единственное напоминание о земле, которую я когда-то посетил. Это был момент наивысшего философского спокойствия, к которому моя душа, склонная к воспарению и безмятежности, всегда стремилась в дни мечтательное юности; момент, когда пессимистические и грустные доктрины о превратностях судьбы и несовершенстве человека рушатся, как жалкие измышления, перед очевидностью красоты жизни, лучезарной в своей полноте, мудрости и величайшем блаженстве. Находясь в эйфории, я воспринял приход матери как явление разбушевавшейся стихии милостиво. Я любезно улыбнулся ей. Реакция Мариетты была несколько иной. Пронзительно вскрикнув, она вскочила с кровати. Затем последовала довольно любопытная сцена, которую я наблюдал с большим интересом с высоты своего Олимпа. Мать, все еще держа в руке трость, быстро оценила весь размах катастрофы и, подняв руку, мгновенно перешла к действию. С ужасающей точностью трость обрушилась на физиономию моего учителя математики. Мариетта взвыла и попыталась защитить столь привлекательную часть своей особы. В комнате поднялся страшный шум, перекрывавшийся старинным русским словом курва со всей трагической силой, на которую был способен только голос моей матери. Должен признаться, моя мать бранилась превосходно: несколькими меткими словами ее поэтически-ностальгическая натура мастерски воссоздавала атмосферу "На дне" Горького или "Бурлаков на Волге", в зависимости от обстоятельств. Довольно было пустяка, чтобы эта изысканная седовласая дама, внушавшая такое доверие покупателям "фамильных драгоценностей", вдруг принималась воскрешать перед ошарашенной аудиторией всю Святую Русь пьяных кучеров, мужиков и фельдфебелей; у нее, бесспорно, был великий дар воссоздания прошлого голосом и жестами, и подобные сцены наглядно подтверждали, что в молодости она и вправду была великой актрисой, о чем часто любила упоминать.
Однако мне так никогда и не удалось до конца убедиться в этом. Конечно же, я знал, что моя мать была "драматической актрисой", - с какой гордостью она всю жизнь говорила об этом! - я помню себя в возрасте пяти или шести лет на заснеженных просторах, куда нас забрасывали ее случайные театральные турне, или в санях с унылыми бубенцами, на которых мы возвращались с какого-нибудь промозглого завода, где она "играла Чехова" перед рабочими, или в какой-нибудь казарме "декламировала поэмы" перед солдатами и матросами революции. Еще я хорошо помню, как в московском театре, сидя на полу в ее тесной гримерной, забавлялся разноцветными лоскутками, пытаясь подобрать их по всем правилам гармонии, - моя первая попытка художественного самовыражения. Я даже запомнил название пьесы, в которой она в то время играла: "Собака садовника". Мои первые детские воспоминания - театральные декорации, приятный запах дерева и краски, пустая сцена с бутафорским лесом, по которому я пробираюсь с опаской и вдруг в ужасе застываю перед зияющим черным залом. Я до сих пор помню склонявшиеся надо мной улыбающиеся, мертвенно-бледные, размалеванные лица с белыми и черными кругами под глазами, странно одетых мужчин и женщин, державших меня на коленях, пока мать играла на сцене; помню также советского матроса, посадившего меня к себе на плечи, чтобы я лучше видел мать, игравшую Розу в "Гибели надежды".
Я даже помню ее сценическое имя - это были первые слова, которые я самостоятельно выучился читать на дверях ее гримерной: Нина Борисовская. Похоже, что в узком театральном кругу 1919-1920 годов ее реноме было довольно прочным. Однако Иван Мозжухин, известный киноактер, знавший мою мать в начале ее театральной карьеры, отзывался о ней весьма уклончиво. Уставившись на меня своими блеклыми глазами из-под бровей Калиостро на террасе "Гранд Блё", куда он приглашал меня всякий раз, когда снимался в Ницце, чтобы посмотреть, "каким я стал", он говорил: "Вашей матери следовало закончить консерваторию; к сожалению, жизнь сложилась так, что ей не удалось раскрыть свой талант. К тому же, молодой человек, после вашего рождения ее уже ничто, кроме вас, не интересовало". Еще я знал, что она дочь еврея-часовщика из Курска и некогда была очень хороша собой; ушла из дома в возрасте шестнадцати лет, вышла замуж, развелась, вновь вышла замуж, опять развелась, а потом - щека, прильнувшая к моей щеке, певучий голос, который шептал, говорил, пел, смеялся - беззаботный смех, редкий по своей веселости, которого с тех пор я томительно жду и напрасно ищу повсюду; аромат ландыша, темные волосы, волнами спадающие мне на лицо, и удивительные истории о моей будущей стране, рассказываемые шепотом. Не знаю, следовало ли ей кончать консерваторию, но талант у нее, бесспорно, был. Она рассказывала мне о Франции с искусством восточных сказочников и до того убедительно, что я до сих пор не могу отделаться от этого наваждения. Даже сегодня меня иногда тянет во Францию, в эту загадочную страну, о которой я так много слышал, но не видал и никогда не увижу, так как Франция в лирических и вдохновенных рассказах моей матери с раннего детства стала для меня сказочным мифом, далеким от реальности, чем-то вроде поэтического шедевра, абсолютно недоступного и недосягаемого для простого смертного. Она прекрасно говорила по-французски, правда, с сильным русским акцентом, который до сих пор чувствуется и у меня, но пожелала оставить в тайне, когда, как и благодаря кому выучила его. "Я была в Париже и в Ницце" - это все, чего мне удалось от нее добиться. В промозглой театральной гримерной, в квартире, которую мы делили с тремя другими актерскими семьями и где вместе с нами жила еще молодая в то время Ане-ля, моя няня, а после в товарных вагонах, уносящих нас вместе с тифом на Запад, она становилась передо мной на колени, терла мои застывшие руки и продолжала рассказывать о далекой стране, где исполняются самые невероятные мечты, где все равны и свободны, артисты приняты в лучших домах, а Виктор Гюго был Президентом Республики; запах камфарного ожерелья, надетого мне на шею - вернейшее средство от вшей, - ударял в нос; я стану великим скрипачом, выдающимся актером, непревзойденным поэтом, французским Габриеле Д'Аннунцио, Нижинским, Эмилем Золя; у польской границы, в Лиде, мы попали в карантин; я брел по колено в снегу, одной рукой держась за руку матери, в другой неся ночной горшок, с которым не хотел расставаться еще с Москвы и который стал другом: я очень легко привязываюсь; мне обрили голову; лежа на соломенном тюфяке и глядя вдаль, она в красках рисовала мое радужное будущее; борясь со сном, я широко раскрывал глаза, силясь увидеть то же, что она: рыцаря Баярда, Даму с камелиями; там во всех магазинах есть масло и сахар; Наполеон Бонапарт, Сара Бернар - наконец я засыпал, положив голову на ее плечо и прижимая к себе ночной горшок.