Он не уверен, что возвратится, он знает, что его "вина в том, вероятно, что я родился" (из письма Светлане), он знает, что была директива не выпускать его на волю никогда, что ему будут плюсовать срок за сроком -- предлог всегда спровоцируют, -- и так до конца, до смерти. Все это не оставляло места для оптимизма. "Ничего смешного нет!" -- сказал он Рузанне при свидании и с тех пор перестал улыбаться.
Зона четко разделила его жизнь на "до" и "после". Уже на свободе, постоянно возвращаясь мыслями к зоне, он вспоминал то одно, то другое. Но была вещь, о которой он не хотел разговаривать. Не в силах постичь свою несуществующую вину, приведшую к столь тяжелому наказанию, он каждый раз уклонялся от беседы на эту тему. О причинах ареста ему было говорить тяжелее, чем о самом заключении. Но -- странное дело. Если зона наложила злой отпечаток на его жизнь, то его последующих фильмов она никак не коснулась. И он не мог мне объяснить, почему. В самом деле, позже ни в "Сурамской крепости", ни в
"Ашик-Керибе", ни в наметках "Исповеди" вы не найдете ни горечи, ни злости, ни мести, ни сарказма. Я думаю, что природная доброта и оптимизм взяли верх.
Юмор к нему вернулся сразу же после освобождения: "Когда мне сказали, что я буду работать в гранкарьере, то я решил, что это очень большой карьер, слово "гран" я знал только в сочетании "Гран-при", что мне присудили в Аргентине. А тут, оказывается, мне присудили гран -- гранитный карьер. Всего-то и разницы". Красочно живописал "Грот Венеры": "Представь в углу двора деревянный сортир, весь в цветных сталактитах и сталагмитах. Это зеки сикали на морозе, все замерзало, и все разноцветное: у кого нефрит -- моча зеленоватая, у кого отбили почки -- красная, кто пьет чифирь -- оранжевая... Все сверкает на солнце, красота неописуемая -- "Грот Венеры"!"
Все годы несвободы он переписывался с родными и друзьями более или менее постоянно. Но с Лилей Брик -- с первого до последнего дня. Она писала ему слова утешения, поддерживала в нем надежду, подробно сообщала об общих знакомых и писала о новостях в искусстве. В одном письме описала "Сало" Пазолини и его смерть. Сережа был потрясен и откликнулся коллажем "Реквием". Почти всегда в письме Сережи был коллаж, настоящее произведение искусства. Материалом служили засушенные листья, сорванные у тюремного забора, конфетные фантики, лоскугки и обрывки газет. Что-то он вырезал из консервных наклеек, найденных на помойке возле кухни. Часто под письмом вместо подписи -- автопортрет с нимбом из колючей проволоки. Есть что-то бесконечно трогательное в его посланиях из лагеря, и я их берегу, как драгоценные реликвии. Конечно, Лиля Юрьевна и отец все бережно хранили, некоторые вещи окантовали и повесили рядом с самыми любимыми картинами.
Мы грызем землю
Однажды, отправляя ему письмо, я спросил Лилю Юрьевну, что приписать от нее? "Напиши ему, что мы буквально грызем землю, но земля твердая". Так оно и было: усилия всех, кто боролся за его свободу, не приводили ни к чему. И тогда Лиля Юрьевна стала будоражить иностранцев через корреспондентов, с которыми была знакома. Появились статьи, главным образом во Франции. Они были вызваны ее энергией -- а ведь ей было уже за 80! Статьи повлекли за собой демонстрацию его фильмов. В Вашингтоне я видел рекламу "Саят-Новы": "Фильм великого режиссера, который за решеткой". Но главное -- Лиля Юрьевна уговорила Луи Арагона приехать в Москву, куда он не ездил уже много лет, будучи возмущен многими нашими поступками в области внешней и внутренней политики. Ради Параджанова Лиля Юрьевна просила Арагона простить нас на время и принять орден Дружбы народов, которым его пытались умаслить, ибо иметь в оппозиции такую фигуру, как Арагон, Суслову не хотелось. Лиля Юрьевна, преодолев недомогание и возраст, решила полететь в Париж на открытие выставки Маяковского, чтобы лично поговорить с Арагоном и убедить его использовать шанс освободить Параджанова.
Полуофициальная встреча Арагона с Брежневым состоялась в ложе Большого театра на балете "Анна Каренина". Брежнев к просьбе поэта облегчить участь опального режиссера отнесся благосклонно, хотя фамилию его никогда не слышал и вообще был не в курсе дела. Первой об этом узнала Плисецкая -- Арагон зашел к ней в гримуборную в антракте, после разговора. Майя Михайловна дала знать нам, и у нас впервые появилась надежда. 30 декабря 1977 года Параджанова освободили -- на год раньше срока. И сделала это, в сущности, Л.Ю.Брик в свои 86 лет.
Свобода! Сережа полетел прямо в Тбилиси. Он ничего не сообщил Лиле Юрьевне, никак не дал знать о себе, даже не позвонил. Пришлось разыскивать его в Тбилиси по телефону через Софико Чиаурели. Время шло, но он не объявлялся. Лиля Юрьевна была несколько смущена, но она так его боготворила, что оправдывала его поведение: "Он столько пережил..." -- "Конечно. Но уже третью неделю он беспробудно кутит, ходит по гостям, рассказывает всякие истории, а написать вам пару строк или позвонить не хватает сил?" -- "Это несущественно", -- отвечала она задумчиво.
И вправду. Но наконец он настал, этот долгожданный день. Сережа приехал в Москву и пронесся как вихрь по всем знакомым. Ворвавшись к нам, он тут же начал все перевешивать на стенах, переставлять мебель, хлопать дверцами шкафа и затеял сниматься "на фотокарточку". Энергия била ключом. После его ухода раскардаш был чудовищный, будто Мамай прошел, но мы были счастливы, что все наворотил именно Сережа. С Лилей Юрьевной и отцом они виделись каждый день, не могли наговориться, не могли насмотреться, он все рассказывал, рассказывал. Она угощала его любимыми блюдами и все уговаривала записать истории, которые он живописал. Но он не мог. Тогда отец, с его разрешения, стал их записывать на магнитофон. Я потом давал кассету слушать Шкловскому, его она потрясла. Затем Сережа увез ее к себе в Тбилиси, и там кассету с его лагерными рассказами слямзили. Как жаль!
Вскоре он надумал уехать на два года. Куда? В Иран1 Лиля Юрьевна и Василий Абгарович очень одобрили эту затею и помогли составить письмо, которое Сережа и отнес по назначению:
"Глубокоуважаемый Леонид Ильич!
Беру на себя смелость обратиться к Вам, потому что с Вашим именем я связываю счастливую перемену в моей судьбе -- возвращение меня к жизни. Трагические неудачи последних лет, суд и четырехлетнее пребывание в лагере -- это очень тяжелые испытания, но в душе у меня нет злобы. В то же время моральное состояние мое сейчас таково, что я вынужден просить Советское правительство разрешить мне выезд в Иран на один год. Там я надеюсь прожить этот год, используя мою вторую профессию -- художника. Здесь у меня остаются сын 17 лет и две сестры -- одна в Москве, другая в Тбилиси. Мне 52 года. Я надеюсь через год их увидеть и быть еще полезным моей родине.
С глубоким уважением. С.Параджанов.
Москва, 4 марта 1978 г."
С позиций сегодняшнего дня это его решение выглядит логичным и естественным. Но тогда оно мне показалось безумным:
-- Сережа, что ты будешь делать в Иране?!
-- Сниму "Лейлу и Меджнун".
-- На какие деньги?
-- А мне нужен всего лишь рваный ковер и полуголые актер с актрисой.
И снял бы. Но ответ, конечно, был отрицательный.
"Халтура вместо пошлости"
И вот еще что о дружбе Сергея Параджанова с Лилей Брик. Будучи уже тяжелобольным, он прочитал "Воскресение Маяковского" Ю.Карабчиевского и написал -- по-моему, это последнее письмо в его жизни -- в журнал "Театр". (Копию он послал в архив Л.Ю.Брик в ЦГАЛИ.)
Юрий Карабчиевский -- автор книги о Маяковском. Кое-кто признает ее талантливо написанной, не знаю -- я не могу судить объективно, ибо поэт описан там злобно, цитаты вольно тасуются, страницы пышат ненавистью не только к Маяковскому, но и ко всем поэтам, на которых он оказал влияние.