Очнулся он в тюремной камере на Лубянке без ремня, со споротыми петлицами, получил три года лагерей и был отправлен в нашем же этапе. Шинель со следами от петлиц была еще на нем. Он уже успел переговорить с конвоем и перейти «на сторону победителя», – он был уже в охране, ехал как «передовой» для подготовки помещения для этапа. Я было сунулся к нему с какой-то просьбой (по Бутыркам я знал его отлично), но встретил такой отсутствующий холодный взгляд, что больше на протяжении многих лет не обращался к нему. Цвирко сделал большую лагерную карьеру – был начальником «командировки» Потьма близ Вижаихи, любимцем Берзина[ 1 ], с ним уехал на Колыму, был там начальником Северного горного управления в тридцатые годы, во второй половине, и вместе с Берзиным был расстрелян.
Идти нам было пять дней – сто с чем-то километров – до Вижаихи, до Управления 4-м отделением СЛОНа.
Уральский апрель – везде ручейки, проталины, горячее жгучее солнце бледную тюремную кожу наших лиц превращало за несколько часов в коричневую, а рты делало синими. «И кривятся в почернелых лицах голубые рты» – это сказал про весенний этап уральский сибиряк.
Идти было не тяжело. Было много привалов, сзади этапа плелись сани-розвальни, в них ехали зубная врачиха и начальник конвоя Щербаков.
Засветло мы подошли к деревне, где нам отвели две избы для ночевок – одна побогаче, обыкновенная северная изба, а другая – сарай с земляным полом, на который была брошена солома.
Весь этап вели мимо Щербакова, и, глядя в лицо каждому, начальник конвоя изрекал:
– В сарай!
– В избу!
– В сарай!
Способ этот – выбирать «на глаз» – очень распространен в лагерях, где только опытный может справиться с отбором. Как отбирают: крестьян – без промаха, блатных – без промаха, грамотных – без промаха.
Старые начальники гордились этой своей «опытностью». В 1930 году близ станции Березники выстраивались огромные этапы, следующие в управление, и вдоль рядов проходил Стуков, начальник Березниковского отделения. Люди были построены в две шеренги. И он просто тыкал пальцем, не спрашивая ничего и почти не глядя, – вот этого, этого, этого, – и без промаха оставлял работяг-крестьян по пятьдесят восьмой.
– Все кулаки, гражданин начальник.
– Горяч еще, молод ты. Кулаки – самый работящий народ… – И усмехался.
Иногда приходилось задавать вопросы.
– А нет ли здесь, – Стуков повышал голос, – нет ли здесь, кто раньше работал в органах?
– В opганax! В органах! – эхом откликался этап. Работавших в органах не находилось.
Вдруг откуда-то сзади протиснулся к Стукову человек в штатском бумажном костюме, белокурый, а может быть черноволосый, и зашептал:
– Я осведомителем работал. Два года.
– Пошел прочь! – сказал Стуков, и осведомитель исчез.
У меня не было «багажа»: солдатская шинель и шлем, молодость – всё это было минусом в глазах Щербакова, – я попадал неизменно на глиняный пол сарая.
Приносили кипяток, давали хлеб на завтрак, селедку, ставили парашу. Смеркалось, и все засыпали всегда одинаково страшным арестантским сном с причитаниями, всхлипываниями, визгом, стонами…
Утром выгоняли на поверку и двигались дальше. Первым же утром под матерщину, окрики проволокли перед строем чье-то тело: огромного роста человек лет тридцати пяти, кареглазый, небритый, черноволосый, в домотканой одежде. Подняли на ноги. Его втолкнули в строй.
– Драконы! Драконы! Господи Исусе!
Сектант опустился на колени. Пинок ноги начальника конвоя опрокинул его на снег. Одноглазый и другой – в пенсне, Егоров (потом он оказался Субботиным), стали топтать сектанта ногами; тот выплевывал кровь на снег при тяжелом молчании этапа.
Я подумал, что, если я сейчас не выйду вперед, я перестану себя уважать.
Я шагнул вперед.
– Это не советская власть. Что вы делаете?
Избиение остановилось.
Начальник конвоя, дыша самогонным перегаром, придвинулся ко мне.
– Фамилия?
Я сказал.
Избитый черноволосый сектант – звали его Петр Заяц – шагал в этапе, утирая кровь рукавом.
А вечером я заснул на полу в душной, хоть и нетопленой, избе. Эти избы хозяева охотно сдавали под этап – небольшой доход для бедной пермяцкой деревни. Да и весь этот тракт оживился с открытием лагеря. Шутка сказать – за беглеца платили полпуда муки. Полпуда муки!
Было жарко, тесно, все сняли верхнюю одежду, и в этой потной духоте стал я засыпать. Проснулся. По рядам спящих ходил Щербаков, и другой боец подсвечивал ему «летучей мышью». Кого-то искали.
– Меня?! Сейчас оденусь.
– Не надо одеваться. Выходи так.
Я даже испугаться не успел – они вывели меня на двор. Была холодная лунная ночь уральского апреля. Я стоял под винтовками на снегу босиком, и ничего, кроме злости, не было в моей душе.
– Раздевайся.
Я снял рубашку и бросил на снег.
– Кальсоны снимай.
Я снял и кальсоны.
Сколько простоял времени, не знаю, может быть, полчаса, а может быть, пять минут.
– Понял теперь? – донесся до меня голос Щербакова.
Я молчал.
– Одевайся.
Я надел рубашку, кальсоны.
– Марш в избу!
Я добрался до места. Никто меня ни о чем не спрашивал. Мои опытные соседи, блатари, видели и не такие вещи. Я для них был фраер, штымп.
Когда этап прибыл в лагерь, принимать вышел комендант 1-го отделения Нестеров.
– Претензий к конвою нет?
– Нет, – сказали.
– Нет, – сказал Петр Заяц.
Через год я случайно встретил Зайца на улице, на лагерной улице. Поседевший, изможденный. Вскоре я узнал, что он умер.
Никогда и никто не вспоминал этого случая. Но через два года, когда я работал уже на большой лагерной работе (в те годы заключенный мог занимать почти любую лагерную должность), в наше отделение в качестве младшего оперуполномоченного был переведен Щербаков. Он счел нужным отдать мне визит, хоть и был вольнонаемным, а я – заключенным. Он пришел ко мне вечером.
– Работать вот сюда приехал.
– Как же ты думаешь здесь работать? – сказал я.
– Да ведь, слышь, тогда с нами беглецы были. Ведь нельзя было иначе.
– Да ты что – боишься, что я начальству заявление подам?
– Да нет, просто так.
– Не мели, Щербаков. Не мели и не бойся. Заявлений я никаких подавать не буду.
– Ну, до свидания.
Вот и весь наш разговор в 1931 году, летом.
Этап – первый этап в моей жизни – подходил к концу. Командировки Выя, Ветрянка и, наконец, Вижаиха – Управление 4-го отделения СЛОНа.
Этап пришел днем, и для встречи вышел сам комендант 1-го отделения Нестеров. Грузный, с иссиня выбритыми щеками, с огромными кулаками, поросшими черной шерстью. Кулаки эти заметились сразу, и не напрасно.
К Нестерову подвели поочередно тех трех беглецов, которых привел наш конвой из Соликамска (полпуда муки!).
Нестеров узнавал каждого, называл по фамилии.
– Ну, – сказал он первому. – Бежал, значит.
– Бежал, Иван Степанович.
– Ну, выбирай: плескА или в изолятор?
– ПлескА, Иван Степанович.
– Ну, держись. – Волосатым кулаком Нестеров сшиб беглеца с ног. Беглец лежал, выплевывая сломанные зубы на песок.
– Марш в барак! Следующий.
– Ну, а ты? ПлескА или в изолятор?
– ПлескА, Иван Степанович!
«Плесок» – значило пожертвовать зубами, костями, но не попасть в ШИЗО – штрафной изолятор, где пол железный, где после трех месяцев выходят только в больницу, где дневальный за малейший шорох в камере ставит на камерной двери мелом крест: лишить питания на неделю.
Притом срок пребывания в ШИЗО исключается из общего срока наказания. Поэтому все выбирали «плескА». Для самого Ивана Степановича эти сцены были развлечением, и себя он считал «отцом родным».