Минула неделя, и с каждым следующим днем его чувство утраты перерождалось в настоящие страдания, похожие на муки отлученного от иглы наркомана. Эти муки находили разрядку в диком, неоправданном негодовании.
Подлая старая ведьма! (В действительности мать Кэти была двумя месяцами младше его.) Гнусная симулянтка! Ведь само собой разумеется, хворь у нее не настоящая — кабы хворала по-настоящему, так давно б уж померла. Она только прикидывается. Из чистой злобы и эгоизма. Хочет удержать дочь при себе, а заодно (она всегда ненавидела его, старая ведьма!) помешать ей находиться там, где велит долг, — при своем муже. Я кое-что рассказал ему о нефрите и заставил перечитать письма Кэти. Этого хватило на день-два, а затем пришли обнадеживающие известия. Больная так скоро поправлялась, что еще несколько дней — и ее без опаски можно будет оставить на попечение сиделки и горничной. Эта радость превратила Генри чуть ли не в нормального отца — таким я наблюдал его впервые. Вместо того чтобы после обеда скрыться у себя в кабинете, он затеял игры с детьми. Вместо разговора о своих собственных идеях он попытался развлечь их плохими каламбурами и загадками. «Что делал слон, когда пришел Наполеон?» Разумеется, ел травку, потому что пришел на поле. Тимми был в восторге, и даже Рут удостоила нас улыбки. Минули еще три дня, и наступило воскресенье. Вечером мы играли в безик, а потом в дурачка.
Пробило девять. Последний кон — и дети ушли наверх. Минут десять спустя они уже улеглись и позвали нас пожелать им спокойной ночи. Сначала мы заглянули к Тимми. «А эту ищешь? — спросил Генри. — Из какой рыбы получится итальянский город, если прочесть наоборот?» Ответ был, понятно, «налим», но Тимми едва ли слыхал о Милане и не выразил особенного восхищения. Мы потушили свет и отправились в соседнюю комнату. Рут взяла с собой в постель плюшевого медвежонка, который заменял ей и ребеночка и сказочного принца.
Она надела светло-голубую пижаму и тщательно накрасилась. Ее учитель объявил протест против румян и духов на уроках, но увещевания оказались напрасными, и тогда директор категорически запретил косметику. Поэтессе пришлось довольствоваться малым — раскрашенной и надушенной отходить ко сну. В комнате разило фиалками, а на подушке, по обе стороны от маленького личика, виднелись следы губной помады и туши. Однако Генри был не такой человек, чтобы замечать подобные пустяки. «Какое растение, — промолвил он, подходя к кровати, — или, точнее, какая ягода вырастет, если закопать портрет своего бывшего возлюбленного?» — «Возлюбленного?» — повторила дочь. Она глянула на меня, покраснела и отвела взор. Затем выдавила смешок и сердитым, презрительным тоном заметила, что не знает. «Брусника, — торжествующе провозгласил отец; но она не поняла, и ему пришлось объяснить: — Бр-р! усни-ка. Ты что, не понимаешь, в чем соль? Это портрет возлюбленного — бывшего возлюбленного, а у тебя новый ухажер. И что же ты делаешь? Бросаешь старого». — «А почему „бр-р“?» — спросила Рут. Генри прочел ей краткую содержательную лекцию об употреблении междометий. «Бр-р» выражает отвращение, «фи» — брезгливость, «чур меня» — испуг. «Но никто никогда так не говорит», — возразила Рут. «Зато раньше говорили», — довольно кисло парировал Генри. Из глубины дома, со стороны хозяйской спальни, послышался телефонный звонок. Лицо его прояснилось. «Кажется, это Чикаго, — сказал он, наклоняясь к Рут и целуя ее на сон грядущий. — А еще мне кажется, — добавил он, спеша к двери, — что мама вернется завтра. Завтра!» — повторил он и исчез. «Вот будет замечательно, — истово воскликнул я, — если он угадал!» Рут кивнула и промолвила «да» таким тоном, словно сказала «нет». На ее узком накрашенном личике вдруг отразилось серьезное беспокойство.
Без сомнения, она вспомнила, что пророчила ей Бьюла по возвращении матери; увидела и даже ощутила, как Долорес-Саломею, уложенную на большое материнское колено, награждают звонкими материнскими шлепками, невзирая на то, что она годом старше Джульетты. «Так я пошел», — наконец произнес я. Рут взяла меня за руку и удержала. «Еще чуточку», — взмолилась она, и с этими словами облик ее переменился. Мучительное беспокойство уступило место робкой улыбке обожания; губы раздвинулись, глаза раскрылись шире и заблестели. Словно она внезапно вспомнила, кто я такой — ее раб и безжалостный синебородый повелитель, то самое существо, на котором держится ее двойная роль роковой соблазнительницы и покорной жертвы. А завтра, если мать и впрямь вернется домой, будет уже поздно; представленье окончится, театр закроют по приказу полиции. Значит, теперь или никогда. Она сжала мне руку. «Я вам нравлюсь, Джон?» — неслышно прошептала она. «Конечно!» — ответил я звонким, жизнерадостным голосом профессионального затейника. «Больше, чем мама?» — допытывалась она. Я изобразил добродушное нетерпение. «Что за дурацкий вопрос! — сказал я. — Твоя мама нравится мне, как нравятся взрослые. А ты нравишься…» — «Как нравятся дети, — расстроенно заключила она. — Словно это имеет значение!» — «А разве нет?» — «Не в таких вещах». И когда я спросил, в каких «таких вещах», она сжала мою руку и сказала: «Когда человек нравится», — подарив мне очередной многозначительный взгляд. Наступила неловкая пауза. «Ну, и пошел», — наконец сказал я и вспомнил присказку, которая всегда чрезвычайно веселила Тимми. «Спи спокойно, — добавил я, высвобождая руку, — да гляди, блох в перине не буди». Шутка прозвучала в тишине так, будто грохнулась чуянная чушка. Она продолжала смотреть на меня без улыбки, напряженно-томным взором, который показался бы мне смешным, если б я не был напуган до полусмерти. «Так вы пожелаете мне спокойной ночи по-настоящему?» — спросила она. Я наклонился, чтобы запечатлеть у нее на лбу ритуальный поцелуй, и вдруг руки ее обвились вокруг моей шеи, и вышло, что уже не я целую ребенка, а ребенок целует меня — сначала в правую скулу, потом, с более явным намерением, ближе к уголку рта. «Рут!» — выпалил было я, но, не дай мне продолжить, она с какой-то неловкой решимостью поцеловала меня снова, на сей раз прямо в губы. Я вырвался из ее рук. «Зачем ты это сделала?» — испуганно и сердито спросил я. Она покраснела и, взглянув на меня, блестя огромными глазами, шепнула: «Я тебя люблю», потом отвернулась и закрылась лицом в подушку рядом с плюшевым медвежонком. «Так, — сурово сказал я. — Сегодня я в последний раз пришел пожелать тебе спокойной ночи», — и повернулся уходить.
Кровать скрипнула, босые ноги застучали по полу, И только я прикоснулся к двери, как Рут нагнала меня и схватила за руку. «Простите меня, Джон, — сбивчиво бормотала она — Простите. Я сделаю все, что вы скажете. Все-все…» Глаза у нее теперь были совершенно как у спаниеля, в них не осталось ничего зазывного. Я велел ей лечь в постель и сказал, что, может, и сжалюсь над нею, если она будет очень хорошей девочкой. Иначе… С этой неопределенной угрозой я покинул ее. Сначала я зашел к себе и смыл с лица губную номаду, а потом направился дальше по коридору и по лестнице, в библиотеку. Едва миновав подъем, я чуть не столкнулся с Генри — он вышел из своих апартаментов. «Что новенького?» — начал я. Но тут увидал его лицо и ужаснулся.
Пять минут назад он весело сыпал загадками. Теперь это был дряхлый старик, бледный, как смерть, однако лишенный посмертной безмятежности, ибо глаза его и страдальческие складки у губ выражали глубочайшую муку.
«Что-нибудь неладно?» — испуганно спросил я. «Звонила Кэти, — наконец промолвил он безжизненным тоном. — Она не приедет».