Тогда он стал находить гитаристов, от одного к другому, от другого к третьему.
И вот четырнадцатого июля ему стало известно все. Он проехал на машине по улице Ульяновской мимо домишка Дениса Ивановича, остановился, долго смотрел – и поехал дальше. Домой.
Вошел в комнату жены, с которой не общался уже больше недели.
Нехотя (по дороге думал об этом, но как-то растерял пыл) ударил ее и спросил:
– Ну, говори, кто?
– Не было никого, все ты выдумываешь, – сказала Светлана.
– Я все знаю, – сказал Ринат, ударяя ее уже с большей охотой. – Лучше не оправдывайся, я все знаю. Скажи только, кто.
– Не скажу! – ответила Светлана.
– Скажешь! – сказал Ринат, ударяя ее совсем уже в охотку, с увлечением. – И кто такой, скажешь, и чем он лучше меня оказался. Чем лучше-то? А?
Светлана вспомнила свои мысли десятилетней давности, что хотела такого найти, чтобы он по всем статьям хуже Рината был, и усмехнулась.
– Чем лучше-то? Что ль, ….. ……. ………..? – высказал Ринат самое обидное для мужчины предположение, относящееся к тому, на что обижаться смысла нет, поскольку – от природы дано.
– Всем лучше, – ответила Светлана.
– Неужели всем? – спросил Ринат, весело и удивленно ударив ее крест накрест по лицу. – Прямо-таки всем?
Он, конечно, в эту глупость не верил. Мужик, если вообще подумать, тут ни при чем, хотя убить его в любом случае следует. Виновата подлая бабская натура, которую Ринат досконально изучил, – но он-то надеялся, что в его-то жене этой бабской натуры нет!..
– Прямо-таки всем! – ответила Светлана. – Он светлый и хороший, он живой.
– А я дохлый? – продолжал веселиться Ринат бабской глупости. Ну сумасшедшие же вещи говорит! Ему было так смешно, что и бить стало как-то уже неинтересно, и он перестал, тем более что с лица Светланы без того лила кровь и руки она держала на ушибленном животе (это он под дых ее для разнообразия угостил).
– Я его люблю, – сказала Светлана.
Ринат перестал смеяться.
– А ты разве никого не любил, кроме меня? – спросила она.
– Нет, – сказал Ринат.
– Ты врешь. У тебя много женщин было и есть.
Ринат сплюнул:
– Любовь-то при чем?
– Хочешь сказать, только меня любил? – со страхом спросила Светлана, подумав: а вдруг это так и есть?
И тогда нет ей прощения.
– Только тебя, сволочь, – сказал Ринат, и Светлана с облегчением услышала в его голосе, что он и ее не любил, он никого не любил и не думал об этом никогда, он под любовью другое понимал.
Ринат, недовольный, что разговор зашел в другую сторону, вернул его в практическое русло.
– Так ты скажешь, сука, кто он, или нет?
– Не скажу.
Ринат был, кроме того, что красив (раньше), еще и действительно умен. Ему хотелось сделать Светлане больно. И, поняв, что она этого вонючего гитариста действительно любит – то есть испытывает чувство мокрое какое-то, бабье, поганое, похожее на то, что у нее в теле Богом для мужчины создано, – он сказал:
– Ладно. Сегодня ночью пришибу его.
– Не надо, – попросила Светлана.
– Надо, Федя, надо, – произнес с юмором Ринат фразу из какого-то комедийного фильма.
И ушел.
Еду Светлане приносила сестра мужа.
Открывала дверь, ставила на полу, закрывала дверь.
Никто не предполагал, что для этой цели мужчина нужен или что, как в тюремной камере, окошечко прорубить надо. Ринат был в покорности и бездейственности Светланы уверен.
Но в этот вечер, когда открылась дверь и появилась рука сестры с водой и хлебом, Светлана дернула ее за руку, бормоча извинения, быстро завязала ей рот полотенцем, а руки и ноги – простыней и пододеяльником, выскользнула из комнаты, пробралась на чердак, вылезла на крышу, по крыше спустилась на примыкающий к дому гараж, с гаража спрыгнула в сад и садом – к забору.
Забор высокий и каменный, поверху колючая проволока, но при строительстве дома Ринат пожалел и не срубил большое дерево возле забора – снаружи до него все равно не допрыгнуть, не долезть, а о том, что дерево для перелаза кому-то из своих может понадобиться, у него, конечно, мысли не было.
Светлана взобралась на дерево, достигла ветви, с которой удобней всего было прыгать.
Высоко…
Она, обдирая кожу, сползла по ветке, повисла на руках, прыгнула.
Тихо охнула и, превозмогая боль, побежала.
Плутала улицами, переулками, выбежала к трамваю номер восемь.
Тут стала вести себя спокойно. Спросила у какого-то дяди:
– Сколько времени?
– Одиннадцатый. Поздно в гости собралась.
Успею, с уверенностью подумала Светлана.
Но ноги почему-то ослабели, присела на железку – остаток разбитой и раскуроченной до последней планки скамьи.
6
Милиционера КЛЕКОТОВА никто на белом свете не любил.
Он и сам не любил никого.
Может быть, его за это и не любили, что он никого не любил?
Или, наоборот, он не любил никого за то, что его никто не любил?
Но нет, связи тут не было: он не любил людей сам по себе, а они не любили его сами по себе. Не любили даже те, кто не знал, что он не любит людей, – с первого взгляда не любили. Так же и он, не допытываясь, любит ли его человек или нет, сразу же начинал не любить его.
По утрам, глядя в зеркало на свое грубое лицо с красными скулами – потому что кожа на лице была тонка, нежна и от бритья раздражалась, краснела, – он усмехался: ну что ж, вот я каков! – некрасив, угрюм, неприятен. Таков уж есть. Конечно, есть и другие – а я таков. Утопиться мне от этого? Ни в коем случае! Но и гордиться, однако, этим не собираюсь. А просто – таков я.
В школе Клекотов был бездельник и озорник. Но он как бы не понимал, что бездельник и озорник. Для других было большим удовольствием довести, например, учительницу до белого каления: плеванием из трубочки в доску или затылки одноклассников, тупым морганием и молчанием у доски, нахальной ухмылкой в ответ на ее распеканции; Клекотов если же и делал это, то не из желания досадить, а просто – само делалось, и ухмылка у него была не нахальная, а даже сочувственная: зачем она, учительница, так волнуется, дура? Вот нашла из-за чего! Прямо убить готова – раскипятилась. Самоё бы ее, дуру, убить в глухом месте: не надоедай. Поэтому, устав от нотаций, Клекотов обычно говорил: да отвали ты! – и шел на свое место или вовсе удалялся из класса.
Отец, инвалид войны, человек строгий и имеющий большую склонность к вину, угнетаемую невозможностью пить его, так как после первого же стакана у него страшно разболевалась контуженая голова, но, отстрадав, он предпринимал новую попытку, надеясь вышибить клин клином и когда-нибудь обрести способность выпивать, как все нормальные люди, так вот, отец порол его ремнем, мать вроде жалела, но, обнаружив съеденными за один день все двадцать банок варенья клубничного, вишневого и смородинового, заготовленные на зиму, не удерживалась и тоже хлестала Клекотова бельевой веревкой, мокрым полотенцем, а он даже и не особенно уворачивался.
С чего началась его нелюбовь к людям, трудно сказать. Не хочется ведь думать, что он элементарно уродился такой, ведь, как известно, человек по своей натуре добр, так гласит, по крайней мере, гуманистическая философская теория, и хотя практика, особенно последних времен, эту теорию постоянно и в массовом порядке опровергает, но она, теория, не сдается и всякий раз придумывает новые аргументы в пользу объективной доброты человеческой природы, которой реализоваться мешают субъективные факторы, и главный из этих субъективных факторов – жизнь как таковая.
Но почему-то хочется, хочется найти случай какой-то, событие какое-то, с которого все началось, – для объяснения, что ли…
И ведь был случай.