И умные мужицкие глазки Аладьева сразу заметили эту особенность: черты непонятной решимости и затаенной мысли. Он даже обратил внимание на каменную неподвижность всего тела и молодого белокурого лица и на почти незаметное, но странно быстрое движение пальцев. И чем больше он смотрел, тем острее пробуждалась в нем осторожность и тем глубже проникала в душу бессознательная симпатия и еще более инстинктивное уважение к этому незнакомому человеку.
Он прищурил глаза, точно от дыма, и проговорил как будто небрежно, но двусмысленно:
- Наблюдательность - черта редкая...
Шевырев ответил не сразу; только пальцы его зашевелились быстрее. Казалось, что он не хочет отвечать, но после короткого молчания вдруг неожиданно поднял голову, холодными глазами посмотрел в упор на Аладьева и сказал, чуть-чуть скривив губы:
- Я вас понимаю.
- Как? - невольно смутившись, переспросил Аладьев.
- Вы стараетесь выпытать, не шпион ли я... Нет, успокойтесь. Не надо так... Я ведь не заставляю вас говорить и пришел к вам не сам.
- Ну, что вы! - начал было Аладьев с жаром, но густо покраснел.
Шевырев опять улыбнулся. Решительно, когда он улыбался, лицо его становилось другим: мягким и даже нежным.
- Нет, отчего же... Это естественно. Только если бы я был шпион, я бы по одному вашему выспрашиванию должен был бы догадаться, что вам есть чего бояться.
Аладьев с минуту смотрел на него смущенно, потом почесал затылок, широко улыбнулся и махнул рукой.
- Ну, пусть по-вашему. Виноват, что греха таить!.. Сами знаете, какое теперь время... А скрывать мне нечего.
- Я сказал "бояться", а вы говорите "скрывать". Значит, есть что.
Шевырев улыбнулся.
Аладьев широко открыл глаза и подумал.
- Н-да... - медленно проговорил он. - А... а сыщик из вас, простите, вышел бы все-таки великолепный... с психологией!
- Может быть, - серьезно, но с оттенком неудовольствия согласился Шевырев. - А что вы пишете? - спросил он, явно желая переменить разговор.
Аладьев покраснел, точно его поймали.
- Я?.. Да так... Я ведь только что начинаю... Два рассказа, впрочем, уже напечатал... Ничего... Хвалят.
Он прибавил это не глядя и с видом якобы равнодушным, но наивная гордая радость против воли ясно звучала в его голосе.
- Знаю. Читал. Сначала забыл, потом вспомнил фамилию. Вы - из крестьянского быта. Помню.
Хозяин и гость помолчали. Шевырев неподвижно глядел в стакан и чуть заметно быстро шевелил пальцами руки, лежавшей на колене. Аладьев, видимо, волновался. Ему очень хотелось спросить, как понравились Шевыреву его рассказы. Он был глубоко убежден, что пишет не для интеллигенции, а именно для рабочих и крестьян. Раза два Аладьев даже раскрыл рот, но не решился. Тогда он стал закуривать папиросу, прищурившись и чересчур внимательно следя за огоньком спички; но еще не закурив, спросил с деланной небрежностью:
- Что ж, понравились вам мои рассказы?
- Пожалуй, - ответил Шевырев, - они очень сильно написаны... производят впечатление...
Аладьев покраснел и начал улыбаться против воли широкой детской улыбкой, которую напрасно старался удержать.
- Только вы очень идеализируете людей, - прибавил Шевырев.
- То есть? - взволнованно спросил Аладьев.
- Если я не ошибаюсь, ваша идея такова, что нет дурных людей в здравом уме и свежей памяти. Что только внешние, устранимые обстоятельства мешают людям быть хорошими. Я в это не верю. Человек гадок по натуре. Напротив, именно благоприятные обстоятельства позволяют некоторым... и то очень немногим... быть хорошими.
Аладьев возмутился. Это было его больное место, потому что составляло идею всех его будущих писаний, а в идею свою он верил крепко, просто и бездоказательно, как мужик верит в Бога.
- Что вы говорите! - вскрикнул он.
- Я так думаю, - металлически непоколебимо ответил Шевырев.
- Я рабочий. Я это знаю хорошо.
В голосе его прозвучала подавленная силой воли болезненная горечь, и Аладьеву вдруг стало его жаль.
- У вас, верно, жизнь была очень тяжелая... Это вас и озлобило. Невозможно, чтобы вы верили в то, что говорите... Ведь это, простите, пахнет человеконенавистничеством!
- Я не боюсь этого слова, - холодно возразил Шевырев. - Я действительно ненавижу людей, но то, что вы называете "озлобило", я считаю "научило".
- Чему?
- Видеть правду, которую усиленно стараются скрыть люди сами от себя.
- Зачем же им скрывать, если они все таковы? И что вы называете этой правдой?
- Надо скрыть, чтобы одним жить на счет других. Это обыкновенный обман... А правда в том, что все инстинкты человека хищны...
- Что вы говорите! Все! - с волнением вскрикнул Аладьев. - А любовь, а самопожертвование, а жалость?..
- Я не верю. Это то же платье, чтобы скрыть неприглядную наготу и защититься от хищных инстинктов, которые делают жизнь невозможной... Продукт идей, а не природы человека... Дрессировка... Если бы любовь, не половая, конечно, жалость и самопожертвование были такими же врожденными инстинктами, как хищничество, то вместо капитализма была бы христианская республика, сытые не могли бы смотреть, как умирают голодные, и не было бы господ и рабов, потому что все стремились бы жертвовать друг другу и было бы равенство. А теперь не то...
Аладьев в волнении встал и заходил по комнате, шагая тяжело, как будто ходил за плугом по распаханной земле.
- В человеке живы два начала - божеское и дьявольское, если взять терминологию наших мистиков. Прогресс - это борьба между двумя началами, и только, а вы...
- А я думаю, что если бы эти два начала в чистом виде равны были бы в природе человека, то жизнь не могла бы быть так отвратительна, как теперь... Нет!.. Простая борьба за существование изобрела эти лозунги, как изобрела паровозы, и телефоны, и медицину...
- Ну, хорошо... Допустим... Следовательно, человек способен воздействовать на свою психику, и тогда отчего же вы не верите в торжество этих начал над хищничеством?.. Идеалы медленно, но верно пробиваются в жизнь, и когда они восторжествуют и уравняют права человека...
- Этого никогда не будет, - равнодушно возразил Шевырев. - Одновременно с ростом прогресса растет и сложность жизни... Круг ее расширяется и будет расширяться бесконечно, как бесконечна вселенная... Борьба за существование есть вечный закон и прекратится только тогда, когда прекратится самое существование.
- Значит, вы не верите в лучшие формы жизни?
- В новые - да, в лучшие - нет.
- Почему же?
- Потому, что человек счастлив и несчастен не оттого, что ему причиняется зло или добро, а потому, что в нем есть врожденная способность к страданию и наслаждению.
- Это парадокс!
- Нет - только правда. Есть люди, которые съедают столько, сколько другие вчетвером; они будут голодны, если съедят порцию только трех человек... Те, которые живут на экваторе, страдают, когда температура ниже десяти градусов тепла, а те, что живут на Камчатке, рады, когда температура подымается выше двадцати градусов холода... То же самое во всех областях человеческих чувств, отношений и потребностей... Это не потому, что жизнь так плоха, а потому, что человеку свойственно чувство страдания... Каковы бы ни были условия его жизни, в них всегда окажется повод для страдания... Если бы житель каменного века мог перенестись в нашу жизнь мечтой, он подумал бы, что видит рай на земле... А мы вот дожили до его мечты и так же, если не больше, несчастны, как и он... Я не верю в золотой век.
- Ну, знаете... - с невольным холодком в душе сказал Аладьев, - ^ это какая-то дьявольская религия безверия!.. Извините меня, но я не верю, чтобы вы говорили искренне...
- Напрасно, - холодно улыбнулся Шевырев.