(В отличие от него, его чешский помощник и переводчик Смола являет собой тип грабителя-джентльмена: отняв деньги, он не посягает на жизнь.)
Фридрих – долговязый, поджарый, смуглолицый субъект со злыми глазами и злой усмешкой. В Чехословакию он приехал еще в 1937 году как агент гестапо и участвовал в убийствах немецких антифашистов-эмигрантов. Его страсть – мертвецы. Невиновных для Фридриха не существует. Всякий, кто переступил порог его кабинета, виновен. Фридрих любит сообщать женам, что их мужья умерли в концлагере или были казнены. Иногда он вынимает из ящика семь маленьких урн и показывает их допрашиваемому:
– Этих семерых я ликвидировал собственноручно. Ты будешь восьмым.
(Сейчас урн уже восемь.)
Фридрих любит перелистывать старые «дела» и удовлетворенно произносит, встречая имена казненных: «Ликвидирован! Ликвидирован!»
Особенно охотно он пытает женщин.
Его страсть – роскошь. Это дополнительный стимул его полицейского усердия. Если у вас мануфактурный магазин или хорошо обставленная квартира, это значительно ускорит вашу смерть.
Хватит о Фридрихе.
Его помощник, чех Нергр, ниже его ростом на полголовы. Другой разницы между ними нет.
У Бёма нет особого пристрастия ни к деньгам, ни к мертвецам, хотя последних на его счету не меньше, чем у Зандера или Фридриха. По натуре он авантюрист и хочет сделать карьеру. Для гестапо он работает уже давно: был официантом в кафе «Наполеон», где происходили секретные встречи Берана [20] , и то, чего не докладывал Гитлеру сам Беран, доносил Бём. Но разве это можно сравнить с охотой на людей, с возможностью распоряжаться их жизнью и смертью, решать судьбы целых семей? Он не обязательно жаждал свирепой расправы над заключенными, но, если нельзя выдвинуться иначе, шел на любые жестокости. Ибо что значит красота и жизнь человеческая для того, кто ищет геростратовой славы?
Бём создал широчайшую сеть провокаторов… Он охотник с огромной сворой гончих псов. И он охотится. Часто из простой любви к охоте. Допросы – это уже скучное ремесло. Главное удовольствие для него – арестовывать и наблюдать людей, ожидающих его решения. Однажды он арестовал в Праге более двухсот вожатых и кондукторов трамваев, автобусов и троллейбусов и гнал их по рельсам, остановив транспорт, задержав уличное движение. Все это доставляло ему величайшее удовольствие. Потом он освободил сто пятьдесят человек, довольный тем, что в ста пятидесяти семьях его назовут «добрым».
Бём обычно вел массовые, но незначительные дела. Я попал ему в руки случайно и был исключением.
– Ты – мое крупнейшее дело, – откровенно говорил он мне и очень гордился тем, что мое дело вообще считалось одним из самых крупных.
Возможно, это обстоятельство и продлило мою жизнь. Мы неутомимо лгали друг другу, однако это не было ложью без оглядки. Я всегда знал, когда он лжет, а он – только иногда. После того как ложь становилась явной для обоих, мы, по молчаливому уговору, переходили к другому вопросу. Я думаю, ему не столько важно было установить истину, сколько «хорошо сделать» свое «крупнейшее дело».
Палку и кандалы он не считал единственными средствами воздействия. Вообще он охотнее убеждал или грозил, в зависимости от того, как он оценивал «своего» человека. Меня он никогда не истязал, кроме разве первой ночи, но при случае передавал для этой цели кому-нибудь другому.
Он был безусловно занятнее и сложнее других гестаповцев. У него была богаче фантазия, и он умел ею пользоваться. Иногда он вывозил меня, как приманку, якобы на свидание в Браник, и мы сидели в ресторанчике, в саду, наблюдали струившийся мимо нас людской поток.
– Вот ты арестован, – философствовал Бём, – а посмотрим, изменилось ли что-нибудь вокруг? Люди ходят, как и раньше, смеются, хлопочут, и все идет своим чередом, как будто тебя и не было. Среди этих прохожих есть и твои читатели. Не думаешь ли ты, что у них из-за тебя прибавилась хоть одна морщинка?
Однажды после многочасового допроса он посадил меня вечером в машину и повез через всю Прагу к Градчанам, над Нерудовой улицей.
– Я знаю, ты любишь Прагу. Посмотри. Неужели тебе не хочется вернуться сюда? Как она хороша! И останется такой же, когда тебя уже не будет…
Он был умелым искусителем. Летним вечером, тронутая дыханием близкой осени, Прага была в голубоватой дымке, как зреющий виноград, пьянила, как вино: хотелось смотреть на нее до скончания веков…
– И станет еще прекраснее, когда здесь не будет вас, – прервал его я.
Он усмехнулся, не злобно, а как-то хмуро, и сказал:
– Ты циник.
Потом он не раз вспоминал этот вечерний разговор:
– Когда не будет нас… Значит, ты все еще не веришь в нашу победу?
Он задавал этот вопрос потому, что не верил сам. И он внимательно слушал однажды то, что я говорил о силе и непобедимости Советского Союза. Это был, кстати сказать, один из моих последних допросов.
– Убивая чешских коммунистов, вы с каждым из них убиваете частицу надежды немецкого народа на будущее, – не раз говорил я Бёму. – Только коммунизм может спасти его.
Он махнул рукой.
– Нас уже не спасешь, если мы потерпим поражение. – Он вытащил пистолет. – Вот смотри, последние три пули я берегу для себя.
… Но это уже характеризует не только его. Это характеризует эпоху, которая клонится к закату.
ИНТЕРМЕЦЦО О ПОДТЯЖКАХ
У двери противоположной камеры висят подтяжки. Обыкновенные мужские подтяжки. Предмет, который я никогда не любил. Теперь я с радостью поглядываю на них всякий раз, когда открывается наша дверь. В этих подтяжках – крупица надежды.
Когда попадаешь в тюрьму, где тебя, возможно, вскоре забьют до смерти, первым делом у тебя отбирают галстук, пояс и подтяжки, чтобы ты не повесился (хотя можно отлично повеситься и с помощью простыни). Эти опасные орудия смерти хранятся в тюремной канцелярии до тех пор, пока какая-нибудь Немезида из гестапо не решит, что надо послать тебя на принудительные работы, в концлагерь или на казнь. Тогда тебя приводят в канцелярию и с важным видом выдают галстук и подтяжки. Но в камеру эти вещи брать нельзя. Ты должен повесить их в коридоре около дверей или на перилах напротив. Там они висят до твоей отправки как наглядный знак того, что один из обитателей камеры готовится в невольное путешествие.
Подтяжки у противоположной двери появились в тот самый день, когда я узнал, какая судьба ожидает Густину. Товарища из камеры напротив отправляют на принудительные работы с той же партией, что и Густу. Транспорт еще не отбыл. Он неожиданно задержался, говорят, потому, что место назначения разбомбили дотла. (Ничего себе перспектива!) Когда отправится транспорт, никому не известно. Может быть, сегодня вечером, может быть, завтра, может быть, через неделю или две. Подтяжки напротив еще висят. И я знаю: пока они здесь, Густина в Праге. Поэтому я поглядываю на подтяжки радостно и с любовью, как на друзей Густины, которые ей помогают… Она выиграла уже день, два, три… Кто знает, что это может дать? Не спасет ли ее лишний день промедления?
Все мы здесь живем этим. Сегодня, месяц назад, год назад мы думали и думаем только о завтрашнем дне, в нем наша надежда.