Город и псы - Льоса Марио Варгас 13 стр.


Улепетывают по улице, а Богач орет на бегу: «Погоня, погоня!» И никто не смеет обернуться, проверить, все припускают еще скорей и кричат: «Погоня, полиция!», и тут Альберто, задыхаясь, кричит: «К обрыву, скорей к обрыву!» И все бегут за ним, повторяя: «Да, да, к обрыву», и он слышит, как у самого уха дышат приятели: Богач – неровно, по-звериному; Мексиканец – ровно и коротко; Малышка – все тише и тише, он отставал; Эмилио – спокойно, как спортсмен, который, не растрачивая силы, научно, вдыхает носом, выдыхает через рот; а Пако, Сорбино, все остальные – глухо, тяжело. Звук дыхания подбадривал его, он нажимал, дотягивал до перекрестка, сворачивал направо, прижимаясь к стене, чтобы его не обошли на повороте. Дальше было легче, улица Колумба идет под гору – там видны совсем близко красные кирпичи набережной, а за ней, до самого неба, серое море – рукой подать. Ребята над ним смеялись; только они растянутся у Богача в саду, на крохотной полянке, и начнут гадать, что бы такое сделать, он сразу предлагал: «Пошли к обрыву». Походы эти были долгие и нелегкие. Сперва, на Колумба, перемахнув через кирпичную стену, все плюхались на немощеную площадку и, глядя оттуда серьезно, наметанным глазом, на зубья утесов, обсуждали, как спуститься вниз, и пересчитывали препятствия, отделявшие их от каменистого пляжа. Альберто был самым пылким из стратегов. Не отрывая глаз от обрыва, он отдавал короткие команды, подражая голосу и жестам киногероев: «Сюда. На эту скалу, где птичьи перья, она крепче… Прыжок – один метр… Потом – по черным камням, они плоские… Там будет легче… С той стороны – мох, сползем… Заметьте, так мы попадем в новое место…» Если кто-нибудь возражал (например, Эмилио – он любил командовать), Альберто страстно защищал свой вариант, и ребята разделялись на два лагеря. Горячие споры согревали их в те прохладные, туманные утра. За спиной, по набережной, непрерывным потоком шли машины; бывало, пассажир высунется в окошко, посмотрит на ребят, и, если сам он не взрослый, в глазах его вспыхнет зависть. Обычно побеждал Альберто, он спорил упрямо, убежденно, кого угодно доводил. Спускались медленно, тихо и мирно, в высшей степени дружно, подбадривая друг друга взглядом, словом, улыбкой. Когда кто-нибудь брал трудное препятствие или ловко приземлялся, все хлопали. Время замедляло свой ход, каждая минута напрягалась до предела. Потом, к концу пути, они становились смелее; уже совсем недалеко был тот ни с чем не сравнимый шум, который долетал по ночам до их постелей. Вода гремела о камни; пахло солью и чистыми ракушками; пляж был рядом – узенький веер между утесами и морем; они врывались туда, валились вкучу,хохотали, толкались, вспоминали трудности пути, веселились вовсю.

Если утром было не слишком холодно или теплое солнце появлялось под вечер на сером небе, Альберто разувался под ободряющие крики, засучивал штаны и начинал прыгать возле берега. Он ощущал холод воды и гладкую поверхность камней и, придерживая штаны одной рукой, брызгал другою на ребят. Те прятались друг за друга, потом разувались сами, кидались на него, брызгались, начинался бой. Позже, промокнув до нитки, они вылезали на берег и, разлегшись на камнях, обсуждали обратный путь. Лезть вверх было особенно трудно. Дотащившись до своей улицы, они валились на траву у Богача,курилисигареты, прихваченные на углу, в таверне, и сосали мятные лепешки, чтоб потом не воняло табаком.

Когда не играли в футбол, и не ходили к морю, и не обсуждали велогонки, они шли в кино. По субботам ходили на утренний сеанс в «Эксельсиор» или на Рикардо Пальма, чаще всего – на балкон. Садились в первом ряду, шумели, бросали вниз зажженные спички и громко комментировали вслух то, что происходило на экране. По воскресеньям все было иначе. Им приходилось идти к обедне в школу Champagnat, только Эмилио и Альберто учились дальше, в центре. Почти всегда, не заходя домой, прямо в школьной форме, они встречались в десять у Центрального парка, садились на скамейку, глазели на тех, кто шел в церковь, и переругивались с ребятами из соседних кварталов.

После обеда шли в кино, теперь уже в партер, нарядные и причесанные, задыхаясь в твердых воротничках и в галстуках, которые завязывали мамы. Кое-кто приходил с сестрами; остальные плелись за ними по проспекту и обзывали их няньками или кавалерами. Девочек в их квартале было не меньше, чем ребят, они тоже между собой дружили, а с мальчишками были на ножах. Если ребята видели девчонку, они гнались за ней, драли ее за косы и смеялись над ее братом, а тот ныл: «Она папе пожалуется, а он мне всыплет, что я ее не защищал». Если же кто-нибудь из ребят попадался один девчонкам, они показывали ему язык и дразнились, а ему приходилось терпеть позор и, багровея от стыда, идти, не ускоряя шага, чтобы они не думали, что он трус, юбок боится.

«А они не пришли – офицеры, наверное, помешали. Мы уж думали, идут, повскакали, а дежурные говорят: „Тихо, это солдаты". Подняли ночью всех этих дикарей, собрались они на плацу, с винтовками, прямо хоть в бой, и сержанты и лейтенанты, не иначе как разнюхали. Пятый, правда, хотел прийти, мы потом узнали, они всю ночь готовились, говорят, пращей наделали и аммиачные коктейли припасли. Ну а материли мы этих солдат – они совсем сбесились, штыки нам показывали. Кто-кто, а он это дежурство не забудет, говорят, полковник его чуть не побил, а может, и стукнул разок. „Уарина, вы просто размазня", – говорит. Мы его так осрамили перед министром, перед послами, что он чуть не плакал. Так бы оно и кончилось, если бы не этот праздник на другой день, – „превосходно, полковник, превосходно", – они как обезьян нас показывали, строевые упражнения на плацу перед архиепископом, и обед, и гимнастика перед генералами, и маршировка в парадной форме, и речи, и обед с послами. Все знали: что-то будет, как перед грозой. Ягуар говорил: „Сегодня мы должны их победить по всем видам, чтоб ни одного очка не получили, ни по гимнастике, ни по бегу". Сперва было ничего, заваруха началась с каната, до сих пор руки болят, а как они орали: „Давай, Питон!", „Так его, Питон!", „Жми, жми, жми!" Еще утром, до завтрака, мы с Ягуаром ходили к Уриосте. Он нам сказал: „Хоть тресните, а победите, дело идет о чести взвода". Один Уарина ничего не знал, вот балда. А у Крысы нюх что надо, говорит: „Вы мне только попробуйте при полковнике что-нибудь затеять! Эй, кто это там ржет?" Тихо ты, Худолайка, зубы в ход не пускай.

Народу собралась куча, солдаты принесли стулья из столовой, нет, это, кажется, было в другой раз, ну все равно, куча народу, все в мундирах, и не разберешь, кто из них генерал Мендоса. Наверное, у которого больше орденов, а как вспомню про микрофон, не могу, смешно, вот уж, можно сказать, не везет, оборжались мы, прямо уделались со смеху; эх, был бы Гамбоа на его месте; нет, как вспомню, прямо уделаюсь. Кто бы мог подумать, что до такого дойдет, правда, пятый на нас сразу зверем смотрел, и губами шевелили, как будто матерятся. Мы, конечно, тоже ругаемся. Эй, Худолайка, полегче! „Построились, кадеты? Ждите свистка". В микрофон говорят: „Вольные движения". „Так, поворот, еще, еще". „Вперед, шагом марш". „А теперь турник, надеюсь, хорошо помылись, паршуки?" „Раз, два, три, быстрым шагом. Приветствуйте". Этот малек на турнике – будь здоров, вроде бы и мускулов нету, а как вертится. Полковника мы тоже не видели, да нам и ни к чему, уж я его помню, выпендривался, а сам свинья свиньей, вот говорят – „военная выправка", а как его вспомню – ремень отстегнет, и сразу брюхо до земли, морда кирпича просит. Я думаю, он любит одни торжества и парады. „Смотрите, какие у меня молодцы, все как на подбор"; бренц-бренц, начинается цирк, вот собачки, а вот дрессированные блохи, а вот слоны-эквилибристы, бренц-бренц. Если бы я так пищал, я бы курил все время, чтоб голос стал погуще, нельзя военному такой голос.

Назад Дальше