Вся страна врала, каждому что-нибудь да было что скрывать. В сущности… — ему это было нелегко сказать, но он хотел, чтобы сын знал. — В сущности, я каждый раз от отца отрекался. Нет его, умер. Семь лет мне было, когда умер отец. Нет у меня отца, и я чист. И сразу — легко. Никакого спроса с меня, никаких на мне наследственных грехов. Я как бы уже — проверенный. О-о, что значило быть проверенным! Это тебе даровано жить. И сколько степеней проверки, сколько градаций. Тоже целая иерархическая лестница. А напиши, как есть, — поручик царской армии, Георгиевский кавалер, лишенец, были высланы в Курган… Все. Тебе вход всюду закрыт. Ты заметил, сколько в последнее время вдруг повысыпало дворян? Уже и бояре появляются. А священнослужителей потомственных!.. Где вы раньше, ребята, были все? А они еще недавно гордились своим рабоче-крестьянским происхождением.
Но самое стыдное все же не сказал: может, потому он и холоден к отцу, что всю жизнь надо было скрывать, кто его отец. Да, его маленького отец не замечал. Но разве за это не любят? Он привык стыдиться и скрывать, с именем отца была связана опасность, и он предал его в душе.
Диме сказал:
— Дед твой был несчастный, затравленный человек, но ни себя, ни людей он не предавал. Дедом ты можешь гордиться.
Глава XI
Вдвоем они прибрали могилки и вокруг них, нашли жестяную банку и с ней по очереди ходили за водой, как когда-то мама посылала их с Юрой. Он узнал кран, выведенный из сторожки наружу, под которым мама и они следом за нею мыли руки. Была война, стольких унесшая, целая жизнь минула, а бронзовый кран все тот же и так же блестит на солнце.
Вблизи гудел город. Когда-то кладбище это было за городской чертой, теперь панельные дома обступили его, отовсюду глядели окна. Но все же чем-то незримым, как жизнь вечная от быстротекущей, отделено было это место от внешнего мира, особая для души хранилась тут тишина и покой. И было ощутимо: не время проходит, мы проходим.
— Давай посидим, — сказал он сыну. — Не будем торопиться.
Вымытые, освеженные водой камни из пыльно-серых стали розовыми, они просыхали на солнце, и отполированные буквы в изголовье блестели.
Он знал, не скоро еще раз приедет сюда, и хотелось просто посидеть в тишине, ни о чем не думая. И был благодарен сыну, что тот с ним, здесь.
Солнце стояло уже высоко, пекло отвесно, камни высохли и посерели, когда он в последний раз посмотрел на них.
— Пойдем, — сказал он Диме.
В гостинице они спустились пообедать в полупустом зале. Официант принес графин, закуску, и они выпили, не чокаясь.
— Знаешь, что здесь раньше было? Вот на этом месте, где мы с тобой сидим? До войны были здесь одноэтажные дома, сады. И в одном из домов, как раз здесь примерно, жила моя троюродная сестра, Катя. Звали, как твою жену. Перед самой войной вышла замуж, — Лесов не замечал, что улыбается, весь он был в том, исчезнувшем прошлом. — Мы как-то пришли, она готовит салат из свежих помидоров. Огурцы, лук, еще что-то, полила постным маслом, смешивает в миске. Молодая хозяйка, жена, ну, ты понимаешь. Ее призвали сразу же: врач. Как раз только что кончила. Была она краснощекая-краснощекая, крепкая. Рассказывали, везла раненых в санитарной машине, мина была противотанковая. Ну, что могло остаться от машины?..
Официант принес на подносе две тарелки солянки мясной, ставил перед ними.
— Что здесь было раньше? — спросил Лесов. — Вот где гостиница стоит.
Официант удивился:
— Гостиница и была.
— А до нее?
— А чо до нее? Она и была, — выговор у официанта северный, окающий, мягкие прямые волосы распадались надвое. — Вы не здешние?
— Приезжие.
С долей снисходительности в голосе официант разъяснил:
— И раньше гостиница была. Она стародавняя.
— Понятно.
Рука Лесова, разливавшая в стопки из графина, чуть вздрагивала, стекло позвякивало о стекло. Впервые Дима увидел: рука старая, вспухшие вены, истончившаяся кожа. Весь день ему было жаль отца: и там, когда сидели и молчали, и теперь. Отец был всегда и несомненно, а тут вдруг впервые так близко увидал: пройдет сколько-то времени, и отца не будет.
— Давай за тебя выпьем. Помнишь, я, кажется, в четвертом был классе, учительница попросила привести тебя к нам в День Победы. Я почему-то стеснялся. И ты смущен был. Мальчишка спросил тебя: «Дядя, вы — ветеринар?» Помнишь? А я с этим сознанием вырос: ты был на той войне. И сто лет пройдет, и двести, она не забудется.
Лесов понял. И взгляд заметил, каким сын посмотрел на его руку. Он подмигнул дружески:
— Ничего, сын, ничего. Хотя, конечно, не так представлялось. «Кончается наша дорога, дорога пришедших с войны…» Это все нормально, хорошие стихи. Но вот если б они встали из могил да увидели, во что превратилась наша победа… Эх, вы-и! — сказали бы. У Ницше есть: люди убеждений не годятся для фундаментальных дел. Убеждения становятся тюрьмами. И верующий не принадлежит себе, он способен быть только средством. Сильный свободен от всяких убеждений. А мы были люди убеждений. И верили. Не ему, конечно, в нем только воплощение нашли. Откуда было знать, что они два сапога — пара: наш и Гитлер. Мне было восемь лет, а его портрет усатый на доме напротив висел. И все детство он смотрел на меня, я и вырос под его портретом, под взглядом его отеческим. Вот они оба свободны были от всяких убеждений, люди для них — средство. Ну, и какие же они фундаментальные дела совершили, что оставили после себя? Разрушили и опустошили полмира, вот и все дела. Из народа выбиты самые лучшие, а эта рана не скоро зарастает, если зарастает вообще. Знаешь, чего мы с матерью больше всего боялись? Боялись, вырастете вы с Дашей и спросите нас: как же в такой жизни, когда полстраны в лагерях, когда… Да что говорить! Как вы могли жить нормально, любить?
— Я не спрошу, — сказал Дима. — Как я могу спросить, когда живут на свете два моих сына. Вы дали нам жизнь — это главное.
— Дали жизнь и дали испытания. И самое главное испытание мы, возможно, проходим сейчас: испытание свободой. Смотри, сколько опять потянулось к сильной руке. И готовы отдать ему свою свободу: на, возьми, но корми. А главное, сними с нас этот непосильный груз — самим решать за себя, как быть. Решай за нас, приказывай, и мы вновь будем счастливы и восславим тебя. И знаешь, кто самым страшным врагом станет для них? Кто посмел остаться свободным. Его возненавидят больше всех: будь, как мы!
— Постой! — сказал Дима. — Тебе сколько было, когда ты вернулся с войны? А сколько мне сейчас? Ты смог прожить жизнь человеком?
— Хотел. Знаешь, скольким подлецам приходилось пожимать руку. Дети не прибавляют смелости. А вот дед твой… И тоже нас у него было двое. Но он не подал бы руки подлецу.
— Отец, успокойся. Каждому суждено прожить свою жизнь. Ну, что, ты хочешь за нас прожить все неприятности, от всего уберечь. Так было уже в истории: сотворил, благоустроил, наполнил, убедился, что хорошо весьма, и, ублаготворенный, лег отдыхать, благословив: плодитесь и размножайтесь. А во что превратилось?
— Ладно. Давай допьем.
Когда шли по коридору к себе в номер, Лесов сказал:
— Хочешь, маме позвоним?
Тамара обрадовалась:
— А я как раз о вас думала.
Как будто было такое время, когда бы она не думала о них, о Даше.
— Тебе был очень важный звонок.
— Да? — но не спросил, что за звонок, не стал торопить судьбу. — Хочешь с Димой поговорить?
Звонок мог быть с киностудии: там лежал его сценарий, и он знал, один режиссер принюхивается. Но еще дороже, если это звонили из издательства.