Исповедь еврея - Александр Мелихов 14 стр.


Сам Белов встретил его во дворе: «Это что за рыба, Аврумка? Ты что, шмец?!» – и (русский! дворянин!) швырнул эту мелочь псам на снедь, а деда повел обратно и самолично вручил ему щуку – Левиафана.

После семейного разорения мой папа Яков Абрамович какое-то время болтался по родне, – «Жидкы своему пропасты нэ дадуть», – розмовлялы мужики, тогда еще с одобрением: в пятницу каждый мало-мальски зажиточный человек под страхом беспощадного осуждения (отчуждения) обязан был захватить в синагоге бедняка – накормить ужином да еще и субботним обедом. Отец еще пятилетним пузанчиком собирал по местечку плетеные булочки (халы?) для бедных, а с тринадцати лет, выправив фальшивую справку, отправился мантулить в какой-то промышленный сарай, именовавшийся литейным цехом.

Даже в передовой пролетарской среде он еще держался за еврейские обряды (связь с утраченнымисвоими ?): поднимаясь раньше всех, тринадцатилетний глазастый кучерявый мальчуган торжественно и троекратно обматывал руку ремнем, надевал на голову повязку со всплывшими из Бог весть какой колдовской древности кубиками, накрывался какой-то хламидой (талесом?) и забирался на подоконник, поближе к свету. Рабочий народ, поспешая на трудовую вахту, подтрунивал над ним, а он в ту пору еще гордился, что принимает страдание за верность своему еврейскому Богу.

Но он не умел не привязываться к людям, среди которых жил, и, сделавшисьсвоим , скоро уже вышагивал вместе со всеми в беспрерывных шествиях протеста против всех мыслимых соперников наших земных владык и, выбрасывая к небу копченый кулачок, сливался в противостоянии: «Долой, долой раввинов, монахов и попов! Полезем мы на небо, разгоним всех богов!»

Богов было не жалко – с него всегда было довольно единства с людьми. Он и стал бы совсем-совсем-совсем-совсемсвоим , но – в евреях всегда гнездится опасность. В данном случае еврейская опасность заключалась в том, что Аврум Каценеленбоген, всю жизнь кроивший мужицкие пиджаки и порты, которые потребитель примерял на растяг, принимая намекающую позу распятого Христа, больше всего на свете уважалмудрость . То есть образование. То есть книгу. А какие книги предоставляла жизнь полудикому мальчишке, жаждущему сливаться и служить, сегодня знает каждый болван.

Отец любил повторять, что после талмуда изучение марксистской премудрости казалось особенно естественным: тоже все было известно раз и навсегда – оставалось только запомнить. На его несчастье, память очень быстро вывела его в первые ученики – единственный вбригад е, он имел пятерки даже по русскому и украинскому языкам (паразитировал сразу на двух культурах).

Блистал он и в математике, но властители дум, перед которыми он благоговел, презирали все, что уводило от ихней бучи боевой-кипучей, а он имел несчастную склонность искренне воспламеняться там, где люди, более занятые собственной шкурой, только притворялись. Своим ораторским даром и вдохновляющей шевелюрой (вкупе с очками, с очками, еврейский вырожденец!) он со временем снискал гордую кличку «Троцкий». Чтобы такие, как мы, не воодушевлялись самыми массовыми, а следовательно, самыми безумными движениями эпохи, – для этого есть лишь одно средство: дуст (горящая солома или газовая камера – это уже технические детали).

Насколько я понимаю, отец был одним из брюсовских грядущих гуннов, спущенных народными вождями на все, в чем хоть мало-мальски просвечивала некая сложность, индивидуальность. Только в городе отец узнал, что сапоги имеют размер – до этого он всегда донашивал чьи-то чужие. Подгонять сапог к ноге – это было такой же нелепой прихотью, как подбирать яблоко к размеру рта.

Тоже вышедший из Эдема, отец ничуть не сомневался, что всепоглощающая забота, что бы пожрать, грабежи и стрельба – это единственно возможная форма жизни, и книги, перед которыми он преклонялся, утверждали примерно то же самое.

Книги не обещали ничего несбыточного: через четыре года вполне мог быть построен и коммунизм – на земле останутся только свои ребята, и каждый будет иметь горбушку к гороховой похлебке и койку в общежитии, нужно только тряхнуть империалистов, которые мешают трудящимся Запада получить то же самое. Жертвы нисколько не страшили: каждый был настолько растворен в «наших ребятах», что слабо ощущал собственную индивидуальность – ничего, других нарожают. Выходцы из Эдемов, надо признаться, представляют серьезную опасность для цивилизации с ее разнообразием («плюрализмом»), символом которого как раз и оказывается еврей.

Боюсь, что при своей честности и страсти шагать в ногу отец не натворил особых злодеяний, по крайней мере, в идеологической сфере (раешник), только потому, что досрочно попал в Воркутинские лагеря. Возможно, в его диссертации и в самом деле присутствовал троцкистский душок – мутит вглядываться в эти секты и подсекты (тут требуется одно – дезинсекталь). Следователь Бриллиант упрекал деда Аврума и бабушку Двойру (которые, как жители Эдема, ничуть не удивились, когда после блистательного взлета их отпрыск угодил в тюрьму), что их сын не только отказывается помогать следствию (прямое вредительство), но еще и ходит на руках во время прогулок.

И в самом деле, при первом же серьезном испытании у отца сразу же всплыло единство не с пролетарским строем, а с местечковым еврейством: умудренные профессора и доценты с его кафедрыразоружились и признали все, что полезно пролетарскому делу, давно уже привыкнув оставаться с пользой, а не с истиной, – в обмен им была обещана снисходительная высылка в Алма-Ату (троцкистская Мекка?), – лишь аспирант Каценеленбоген, невзирая на увещевания и угрозы, уперся, как беспартийный: раз не делал, значит и не подпишу. Ну, а показать на кого-то другого – в местечке не было более страшного слова, чем «мусер» – доносчик (не отсюда ли русское «мусор» – мент?). В его мистическом отвращении к мусерам сказалось извечное противостояние еврейства приютившей его Российской державе.

Как говорится в одном еврейском анекдоте, вы будете смеяться, но его разоружившихся коллег расстреляли.

В лагере для него оказалась внове лишь необходимость зимой спать в шапке, а летом справлять нужду в толще мошки с неуловимостью иллюзиониста. Голод же и ломовой труд были делом привычным. В лагере же окончательно выяснилось, что в коммунистическом движении ему было дорого единение с людьми, а не с государством – в любой бригаде он становился преданнейшим другом всем монархистам, эсерам, коллегам-троцкистам, а также буржуазным националистам всех мастей – в друзьях ходили и гордый внук славян, и финн, и раскулаченный друг степей калмык и даже китаец (китайцы, в отличие от рукастых русских мужичков, нуждались в его покровительстве и, следовательно, получали его). Ладил он и с блатными, действительно оказавшимися социально близкими вождям. Стандартной угрозой у них было: «Жалко, не попался ты мне в семнадцатом году!»

Стремясь, как обычно, прежде всего занять достойное место в мнениях окружающих, отец, похоже, не заметил краха блестяще разворачивавшейся карьеры и тут же взялся за новую, таская на горбу сразу по два шестипудовых мешка. Бригадир лагерных грузчиков рыжий и ражий Панченко, бывший взводный у Булак-Балаховича, изливал ему обиду: он, Панченко, никогда не позволял хлопцам забижать евреев, а в благодарность его на следствии били два еврея сразу – один особенно любил еще и верхом садиться. На воле, мечтал Панченко, сразу устраиваем банду – меня батькой, Яшку комиссаром – и пойдем резать жидов. Так значит и меня надо резать, втолковывал ему отец.

Назад Дальше