Покойник - Максим Горький 3 стр.


Тогда богоматерь тихо скажет сыну своему:

"Вот до чего запуганы люди твои на земле и как непривычна им радость! Хорошо ли это, сыне мой?"

А что он ответит ей?

Не знаю. Я бы на его месте отчаянно сконфузился.

С воли из густой тишины как будто отвечают мне - тоже поют. Тишина такая полная, глубокая - этот отдаленный звук, утопающий в ней, кажется неестественным, призрачным эхом моего голоса. Я молчу, слушаю - звук ближе всё, яснее, кто-то идет, тяжко шаркая ногами, идет и бормочет:

- Н-нет... И не будет...

"Почему не лают собаки?" - думаю я. протирая глаза.

Мне кажется, что брови усопшего дрожат, в усах его шевелится хмурая улыбка.

На дворе гудит тяжелый хриплый голос:

- Что-о? Эх, старая... Я знал, что помрет, ну... молчи! Такие всегда стоят до последнего часа да сразу и лягут, чтоб не встать... Кто? Проходящий... ага!..

Что-то большое, бесформенное заткнуло дверь, потом, сопя и всхрапывая, ввалилось в хату, разрослось в ней почти до потолка; широко размахивая рукою, человечище перекрестился на огонь свечи, покачнулся вперед и, почти касаясь лбом ног умершего, спросил тихо:

- Что, Василь?

И - всхлипнул.

Крепко запахло водкой. В двери стояла старушка, умоляюще говоря:

- Вы, отец Демид, дайте им книгу...

- Зачем? Я сам буду читать...

Тяжелая рука легла мне на плечо, большое волосатое лицо наклонилось к моему.

- Молодой еще - э! Из духовных?

Голова у него огромная и - точно помело - вся в космах длинных волос, - даже при бедном мерцании одинокой свечи они отливали золотом. Он качается и покачивает меня, то приближая к себе, то отталкивая. Горячий запах водки густо обливает мне лицо.

- Вы, отец Демид... - настойчиво и плаксиво говорила старуха, - он грозно перебил ее речь:

- Я ж тебе сколько раз говорил, что дьячка не дозволяется называть отцом! Иди себе, спи, дело будет, иди!.. А ты зажги еще свечу вижу...

Сел тут мое ничего не на скамью и, хлопнув спросил:

- Горилку пьешь?

- Здесь нет ее.

- Как же нет? - строго сказал он. - Да, - вот у меня в кармане бутылка - хо!

Не подобает здесь пить.

- Это - верно! - забормотал он, подумав. - Нужно выйти на двор, - это верно!

- Что ж вы будете - сидя читать?

- Я? А я... не буду, читай ты... я - не в себе... да! "Попраша мя врази мои весь день яко мнози борющия мя с высоты" - а по сему я несколько выпил...

Он сунул книгу в живот мне и, наклонив голову, тяжело закачал ею.

- Умирают люди один за другим, а на земле всё ж таки тесно... умирают люди, не видя добра себе...

- Это не Псалтырь,- сказал я, посмотрев книгу.

- Врешь!

- Глядите.

Он отмахнул крышку переплета и, водя свечою над страницей, прочитал красные буквы.

- Окто-их...

Очень удивился.

- Октоих? Это... как же? Ну-ну, вот что случилось... Ведь и величина другая - Псалтырь - коротенький, толстый, а это... это с того, что я торопился...

Ошибка словно отрезвила его, он встал, подвинулся к покойнику и, придерживая бороду, наклонился над ним.

- Извини, Василь... что ж делать?

Выпрямившись, откинул руками назад длинные космы, вынул из кармана бутылку и, воткнув горлышко в рот себе, долго сосал вино, свистя носом.

- Хошь?

- Я спать хочу, выпью - свалюсь.

- А и вались...

- А читать?

- Кому здесь нужно, чтоб ты бормотал слова, которых не понимаешь?

Сел на лавку, согнулся, взял голову в руки и замолчал.

Июльская ночь уже таяла, тьма ее тихо расползалась по углам, в окно веяло утренней росистой свежестью. Свет двух свеч стал еще более бледен, огни их были как глаза испуганного ребенка.

- Жив был ты, Василь,- ворчал дьячок,- было у меня куда ходить, а теперь - некуда мне идти, бо помер последний человек... Господи - где правда твоя?

Я сидел у окна, высунув голову на воздух, курил, подремывая, и слушал тяжелые жалобы.

- Сглодали жену мою они и меня сожрут, как свиньи капусту... Верно это, Василь...

Дьячок снова вынул бутылку, пососал вина, вытер бороду и, наклонясь над покойником, поцеловал его в лоб.

- Прощай, друже...

Обернулся ко мне, говоря с неожиданной ясностью и силой:

- Простой это был человек, незаметный в людях, как грач средь грачей, а был он не грач - белый голубь, и никто того не знал, только я... да!.. И вот - удалился он "от горькие работы фараони", а я - жив, но при смерти душа моя, "истягоша ю и оплеваша врази мои".

- Большое горе у вас?

Он ответил не сразу и глухо:

- Горя у всех больше, чем надо... и у меня столько ж! Твое дойдет до тебя.

Споткнувшись о свою же ногу, он навалился на меня, говоря:

- Петь мне хочется, а - нельзя того, побудишь людей, станут лаять. Ну, всё ж таки очень хочется петь! И негромко загудел в ухо мне:

Кому повем печаль мою?

Кому я скорби воспою?

Кто р-рук-ку...

Жесткие волосы бороды щекотали мне шею, я отклонился.

- Не любишь? Ну, чёрт с тобой, дрыхни...

- Да вы же щекотите меня бородой...

- Что ж - обриться для тебя, сахар?

Он сел на пол, подумал, посопел и сердито приказал:

- Ну, читай, а я лягу спать. Да гляди не убеги с книгой, это книга церковная! Дорогая. Знаю я вас, голодранцев! Что вы бегаете везде, зачем ходите? А - в конце концов - ходите куда тянет! Иди и ты. И скажи - погиб дьячок, скажи кому-нибудь хорошему, кто пожалеет. Диомид Кубасов, дьячок,это я,- совсем и без возврата...

Он заснул. Раскрыв книгу наугад, я читаю:

- "Невозделанная земле, возрастившая всех питателя, разверзающа руку и благоволением своим насыщающа всякое животное..."

"Всех питатель" лежит предо мною, обложенный сухими пахучими травами, я смотрю сквозь дрему в его темное загадочное лицо и думаю о человеке, который не одну тысячу раз прошел по своей полосе на этой земле, в заботе о том, чтобы мертвое претворилось в живое. Возникает странный образ: по степи, пустынной и голой, ходит кругами, всё шире охватывая землю, огромный, тысячерукий человек, и, следом за ним, оживает мертвая степь, покрываясь трепетными сочными злаками, и всё растут на ней села, города, а он всё дальше ко краям идет, идет, неустанно сея живое, свое, человечье. Уважительно и ласково думается обо всех людях земли: все призваны таинственной силой, в них живущей, победить смерть, вечно и необоримо претворяя мертвое в живое, все идут смертными путями к бессмертию, поглощает людей сень смертная и - не может поглотить.

Бьются в сердце разные мысли, радостно и холодно от веяния их крыльев, хочется о многом спросить кого-то, кто может ответить бесстрашно, честно и просто.

Около меня - мертвый и спящий, а в сенях - шуршит отжившая. Но ничего! На земле людей много, не сегодня - завтра, а уж я найду совопросника душе моей...

Мысленно ухожу из хаты в степь и смотрю оттуда на это жилье, затерянное на огромной земле: прижались к ней хатки, окна их слепы и черны, а в одном чуть мерцает над головою умершего человека плененный им огонь...

Это сердце, переставшее жить,- всё ли, о чем думало оно при жизни, сказано им на земле, бедной мыслями сердца? Я знаю, что умер маленький, обычный человек, но - думаю обо всей работе его, и она мне кажется поражающе большой... Вспоминаются недозрелые измятые колосья в колеях степной дороги, ласточки в синем небе, над золотою парчой хлебов, степной коршун, застывший в пустоте, над широким кругом земли...

Слышен свист крыльев - тень птицы мелькнула на светлой зелени двора, поседевшей от росы

Перекликаются петухи - их пятеро, проснулись гуси, мычит корова, и уже где-то скрипит плетень.

Я думаю о том, как уйду в степь и буду спать там на меже, на земле, сухой и теплой; дьячок - спит у ног моих, лежа вверх грудью, широкой, точно у битюга. Огненные волосы - как сияние вокруг головы, красное толстое лицо сердито надулось, рот открыт, и усы шевелятся. Руки у него длинные и в кистях - как лопаты.

Назад Дальше