Вилла Рено - Галкина Наталья Всеволодовна 6 стр.


Все выискивали шестилепестковые цветки среди пятилепестковых — на счастье, съедали, чтобы счастье сбылось, ощущая разом горечь и привкус капельки меда, загадывая желание. Все было слишком далеко: с одной стороны, покинутый Петроград, сон о прежней жизни, с другой стороны, Хельсинки, где не каждый из них успел побывать. Они находились на перешейке, в заповеднике лесной страны, были молоды, тени были светлы, мрак внезапен, быстро переходил в сновидения, полные приключений или поцелуев; о, братья Люмьеры! ни одна ваша лента не может потягаться с грезами юности.

— Я обожаю водевили, — сказала Татьяна, — чтобы сплошные нелепости, смешные казусы и непременно пение и танцы.

— Какие танцы? Мы не театр балета,

— А вот какие!

Татьяна убежала в дом и вскоре — дан-дан-дан! — сбежала с крыльца в деревянных сабо (дядюшка Серж привез на позапрошлое Рождество из Франции), в волосах два колокольчика, в руке бубенчик, широкая допотопная юбка по щиколотки.

— Дзынь-ля-ля, дзынь-ля-ля, тра-ля-ля и о-ля-ля! Постепенно в пляс пошли все.

— Я старуха Силланен! — кричала, хромая и припадая на подобранную в углу у поленницы суковатую палку, Ирис; она переваливалась, неуклюже качаясь, с ноги на ногу, как медведица балаганная, кружилась, наклонясь, растопырив руки, тряся головою. — Я старуха Силланен из леса Силтастенмется, я ищу свое серебро, свой закопанный клад в здешних лесах! О-эй, о-эй!

Тойво казал рожки, приставив ручонки к вискам, корчил рожи, вился, мчался, маленький бесенок, визжа:

— Хийси! Хийси! Хийси! Пергала, Райвола, Оллила, у!

Проносилась в облачке золотых волос Маруся с буйном: дзынь-ля-ля, траля-ля, выскочила из дома Аннеле с крышками от больших кастрюль: дон-н! дон-н!

Летели в мазурке, по диагонали пересекая поляну, пан поручик с панной сестрицею: там-та-рам-там-там-там, тррата-там-пам-ррам-пам, шпоры невидимые звенели, когда щелкал каблуками, падая на одно колено, обводя за пальчик обегавшую его припадавшим на одну ножку мазурочным шагом.

Плясал вприсядку, раскинув руки, Собакин, вокруг него аистами плыли в лезгинке Ральф и Освальд,

А когда — эх, пропадай душа! — пересекла с визгом полянку Верочка, держа на вытянутых руках любимую черную собачку Мазутку, и вскочила на пень, подняв Мазутку над головою, та при этом зашлась заливистым лаем, остановились все, сыграв в «замри», образовав живую картину (из окон улыбались взрослые), раздались аплодисменты стоящего на дорожке слушателя (из окон вторили), воскликнувшего: «Браво!» — и заставившего всех замерших отмереть и на себя посмотреть.

Он был не очень высок, плотен, ладно скроен, хорошо пролеплен; заметна была в нем горделивая осанка, почти выправка; вместо галстука носил он артистическую бабочку, на нем были черные с белыми пуговками какие-то цирковые ботинки.

— Здравствуй, папа, — промолвил, чуть задыхаясь, Собакин. Так прибыл в театр «Тапиола» его режиссер.

Живая картина рассыпалась, режиссера усадили на белую чугунную скамеечку, расселись вокруг, кто на чурбачок, кто на пенек, кто на дерновую оторочку клумб и рабаток.

— То, что я сейчас видел, должно стать вставным номером под названием «Танцы „Тапиолы"».

— А давайте сами напишем «Сон в келломякскую ночь»! Там на насесте куры будут сидеть и бык реветь за сценой, — предложил Освальд.

— И лохматый домовой вылезет из сена сделать потягушечки, это будет Тойво. — У Татьяны была привычка заключать фразу сияющей улыбкою.

— Неплохая идея, недурная мысль, — отвечал режиссер.

— Вы говорите, как Папа Карло из «Пиноккио», — сказал Ральф.

— Можете меня так называть, если хотите, это будет мой театральный псевдоним.

Они тут же принялись придумывать себе псевдонимы.

Псевдонимов напридумывали уйму, чтобы было из чего выбирать.

Так, Таня и Маруся звались Сестры Сумасбродовы, но Елизавета Пешеморепереходященская тоже была Маруся; Таня про запас именовалась Луизою Фитюлькиной. Далее в состав труппы входили: Василиск Каскадов (Вышпольский), Каскадер Белогорячкин (Белых), Филимон Амонтильядо, он же Князь Кошкин (Собакин), Джек Фаберже-Беранже, он же Акинфий Чаплин (Ясногорский) с сестрой Сиреной Чаплиной, Агния Гоголь-Моголь (Оля Беранже), Иуда из Териок (Коля Коренев), Оливер Свист (Щепаньский), Нелли Ленни (Аннеле), Чибиряшечка (Ирис Мууринен), Китайчонок У Бу-бу, он же Хихихийси и Жучок Шитик (Тойво Мууринен), братья Валерий, Аврелий и Гельвеции Задонские (Освальд, Ральф и Франц), они же Шевалье Монплезир (Франц), Мавродаки-Келломяки (Ральф) и Савва Кот (Освальд), а также Княгиня Сумеркина-Чарльстон (Либелюль).

Долго, очень долго не находилась нужная пьеса. То не хватало героев, то героинь, то лишние толпились персонажи, то амплуа не подходили. Наконец остановились на нескольких сценах из разных спектаклей и паре концертных номеров с пением и плясками. Первый театральный вечер решено было приурочить к Святкам, второй — к Пасхальной неделе. Собирались играть фрагменты из «Принцессы Грезы» и «Шантеклера» Ростана, «Потонувшего колокола» Гауптмана, «Синей птицы» Метерлинка, шекспировского «Сна в летнюю ночь». Текст для цветочно-овощного танца с пением вызвались сочинить братья Задонские, для чего вооружились они справочниками по садоводству и ботанике, поскольку макароническая кантата, согласно их замыслу, должна была состоять из названий растений по-латыни и по-русски, начинаясь словами: «Се-дум, седум, агератум!» — и заканчиваясь выкриками: «Свекла! брюква! клопогон!».

Роли переписали, распределили, пошли репетиции, к коим приступили в летние дни, репетируя на полянках, на пляже, в саду и огороде, на открытой веранде, в беседке; переместились в осень, артисты надели плащи, сменили обувь, вооружились зонтами, задники зелени обернулись золотом, багрянцем, киноварью, но и до зимы дотянули, от губ, произносящих реплики, пошли в воздухе облачки видимых выдохов («Ху! ху! — воскликнул Тойво. — Хукалки видно!»), и, хотя великолепны были яблони в снегу, еловые заснеженные лапы, голубые ямы теней в ослепительно солнечную погоду, а торосы на заливе сияли гренландской белизною, холод загнал артистов из лесной страны под кровлю: в сенцы, к голландской печи гостиной, на холодную летнюю безлюдную половину дома, в летний, редко протапливаемый флигель, где лежали на полу груды яблок, в примыкающий к конюшне пустеющий бычник, где хранилось сено, висели на стенах хомуты, седла, колеса, вилы, грабли, лопаты, финские сани.

Либелюль выводила на снегу тростью Мими слово «Тапиола».

— Мы в Лесной стране, — говорила она, — лес окружает нас.

— Да, — отвечал сменивший канотье на мерлушковую шапку Мими, — вот именно окружает, глаз постоянно упирается в стену деревьев, я все время помню, что я в Финляндии. Россия — страна открытых пространств, страна горизонта, если хотите, страна пресловутой воображаемой линии, удаляющейся по мере приближения.

— А как же Сибирь? Тайга? Да и тут есть поля, луга, открытые места с большими валунами, пригорки, озера, надо свозить вас на озеро, попросить Ванду Федоровну распорядиться насчет саней, на дровнях и съездили бы, глядели бы вы на открытые пространства заозерья.

— Нечего гонять лошадей попусту, забавы ради, — отвечал Мими, — да вместо горизонта все равно будет лес, пятно вместо линии.

— Вы из-за горизонта норовите чуть не каждый вечер улизнуть, если не на залив, то на смотровую площадку Барановского или в беседку.

Назад Дальше