Юрась сглотнул, дернув кадыком.
— Ага, мастер. Понял.
— Вот и чудесно. А теперь — ни слова. Начнете говорить, когда я подам знак. Нуте-с, приступим!
Малефик взял старосту за ауру, нащупывая пратеритные нити.
Прислушался.
«Бродяга!..»
* * *
Что ж, для начала — неплохо.
— Бродяга! Эй, бродяга!
Нихон обернулся.
— Ну бродяга же!
Мелкий, но бодрый дядя махал ему из-за плетня сразу обеими руками. Со стороны дядя напоминал ветряк. Таких Нихонова бабушка, светлая память старушке, звала «мужичок-свежачок». И утверждала, что они долго не портятся, потому что дальше некуда.
— Да иди ж сюда!
Нихон подошел. Огромный, в одежде, бурой от пыли, с длинными, крепко битыми сединой волосами, он меньше всего походил на мага. Даже на волхва-странника, гадающего встречным-поперечным на конском черепе — ну ни капельки! Скорее на бродягу, готового батрачить за хлеб и кров. Ладони в мозолях. Ручищи-окорока. Плечи грузчика. Портовые амбалы завидовали, глядя на эти плечи. Низкий, хриплый голос — точь-в-точь мычание бугая. При способе накопления маны, который Нихон разработал сам, под свою ауральную фактуру, телесная сила была побочным эффектом — и маскировочным плащом.
А в глаза ему заглядывали редко. Высоковато тянуться.
— Вот недотепа! Его в гости зовут, а он упирается! Другой бы за честь журавлем кланялся! Ноги мыл бы, воду пил...
— В гости? — не понял Нихон.
Свежачок подпрыгнул, раздраженный тупостью бродяги.
— Куда ж еще? Ты посуди, дуралей: стоит честный хозяин, глотку дерет, здоровье на тебя, оборванца, тратит... Ясен заусенец, гостя заворачивает! Пошли, задарма жрать станешь! Еще и налью...
Нихон не собирался задерживаться в поселке на ночь. Спать под ракитовым кустом, на воле, было для мага делом привычным. С другой стороны, мерных лиг за день отмахал — сосчитаешь, заново в пот бросит.
Отказывать гостеприимцам он не умел.
— Спасибо, хозяин. Храни тебя Вечный Странник!
— Это правильно, — согласился гостеприимец, выпячивая цыплячью грудь. — Это по-нашенски. Ты благодари меня, бродяга. Мне, значит, приятно. Ты чаще благодари, а? И с этим... как его... с уважением! Обожаю, когда мне спасибкают...
Нихон раскрыл рот, поскольку от лишнего «спасибо» язык не отвалится. Но свежачок вновь замахал руками, да чаще прежнего.
— Не здесь! В хату зайдем, там и благодарствуй! — Он моргнул и уточнил:
— Нехай стервь моя ухом слышит...
В хате было чисто и скучно. Это Нихон чуял с детских лет: где скука поселилась. Можно прогнать злыдней. Можно отвадить лысого бедуля, если гаденыш угнездится под стрехой. Можно истребить жирующих в запечье лихачей-одноглазиков. Но суку-скуку — ее трехдневной гульбой не прогонишь, если хозяева вконец оскучились.
Тут Высокая Наука бессильна.
— Стервь! Мечи калачи!
Мужичок подбоченился, красуясь перед гостем.
— Вот! Как сказал, так и по-моему! Сказал, что первого встречного в дом пущу — пустил! Сказал, что будем в два горла твою стряпню жратеньки — небось не подавимся! А я бродягу еще и спать у нас уложу! Чтоб ты от злости чихала, клюква сушеная!
— Чтоб вас обоих с копну раздуло, проходимцы!
Кислей ходячей оскомины хозяйка встала у печи с ухватом наперевес. Была она тощей, в пару супругу, но ростом превосходила муженька на голову. Волчий оскал не красил хозяйку. Хотя и чувствовалось: скалить клыки ей не в новинку.
— Чтоб вам дня не дождаться! Садитесь, ироды! Ешьте мое, пейте, не впрок бы...
— Я пойду? — спросил Нихон.
— Пойдешь? — возмутился гостеприимец. — Я тебе пойду, детинушка! Поленом огрею, мало не покажется! Ты давай садись, жуй-глотай, зли эту клюкву...
Маг-великан топтался на пороге, медля идти за стол.
— Ты меня что, назло ей пригласил?
— А то! Иначе на кой ты мне надобен? Мы ее, стервь, достанем! Мы ей трухи в печенку натолкаем... Ты во сне храпишь? Не ври, храпишь, ишь каков вымахал! Ляжешь на полу, у печи. Она на печке спит, ты ей в оба уха храпи, бродяга! А я буду слушать да радоваться...
— Извини, хозяин. Не стану я у тебя ужинать.
— Сытый? Тогда выпьем! Чтоб она желчью изошла...
— И пить не стану.
— И спать?
— И спать. У вас корчма в поселке есть?
— Трактир у нас. Здоровущий!
— Вот в трактир и пойду.
— Обожди! Я с тобой! А ты, клюква, ежа тебе под подол — ты жди! Вернусь пьян-буян, драться полезу! Судя по виду хозяйки, она только об этом и мечтала.
Вечерело. С ленцой брехали собаки. Кое-где мычали коровы, ожидая дойки. Двое людей шли по поселку: большой и маленький, бродяга и местный. Свернув за угол, встретили парней-драчунов. Воевали парни тупо и бестолково. Один размахивался, кряхтел, долго думал — и бил второго куда придется. Тот размазывал кровь по лицу, икал, если удар приходился под дых, и размахивался в свой черед. За парнями наблюдала детвора.
— Из-за чего они? — Нихон указал на драчунов. Свежачок пожал плечами.
— Эти? Отдыхают. Скоро за колья возьмутся.
— Без причины?
— Ну ты, брат, дербалызнутый! Кто ж с причиной морду бить лезет? С причиной хорошо дом подпалить! Или дохлого кобеля в колодец...
Они свернули за угол.
— Ряшка, душа моя! Дай чмокну...
— Наливай!
— Дурного не скажу! Но и доброго!.. Свиньей жил, свиньей дожил!..
— Ряшенька! Ну дай щипнуть...
— А хату кому?
— За хату деточки судиться хотят!
Из-за щелястого забора несся пьяный гогот. Визжала девка: ее тискали. Визг был скорее радостный, для приличия, чтоб соседи не ославили. Кто-то горланил песню о рыбаке и кривом удилище. Ему не в лад подпевали. Чавканье, бульканье, топот плясунов — гомон мутной волной растекался по улочке.
— Что там? Свадьба?
— Поминки. Хромого Тузла закопали, гори он синим пламенем. Теперь провожают...
— Хороший человек был?
— А тебе не один ляд? Пошли зайдем: нальют...
— Нет, я в трактир.
— Ну и я в трактир...
В трактире сидели те строгали, кто был побогаче. Дородный хозяин сновал меж столами, разнося пиво и мясо. Он внимательно следил за едоками: чтоб не сбежали, «забыв» о плате. В дверях скучал верзила с дубинкой на поясе. Охранник посторонился, впуская Нихона со спутником.
— Зачнешь бузить, — предупредил верзила мелкого гостеприимца, — скулу набок сворочу. Я тя знаю, ты шиш бузинный. Заваришь кашу и сбежишь. Уразумел?
Мужичок плюнул ему под ноги и увернулся от подзатыльника.
— Вот так ушлый плут Требля, — толстяк за центральным столом возвысил голос, заканчивая какую-то историю, — объегорил глупого купца Цыбулю!
— Хо-хо! — взорвались слушатели. — Х-хы!
— Облапошил!
— А женку купцову: ты, грит, к сундуку — передом, ко мне — задом!
— Гы-гы-гы!
— Купцу теперь одна дорога: в петлю!
— И ладно! А чего он богатый?
— Пусть висит, язык набок...
— Песню! Кёмуль, части!
Толстяк Кемуль, явно местный байкарь, готовый импровизировать за шмат ветчины, ломаться не стал. Он напрягся, пустил ветры, хмыкнул басом — и заорал на весь трактир:
Я попал, как кур в ощип,
Только не желаю в щи —
Ты тащи меня в борщи,
А не то ищи-свищи!
— Еще!
— Валяй!
Полюби меня, козла,
Отличи добро от зла,
Путь-дороженька кривая
От меня к тебе свезла!
— Ха-ха-ха!
— Жжешь, Кёмуль!
— Деньги есть?
Последняя реплика принадлежала трактирщику. Он стоял, загораживая Нихону путь к свободной лавке. Толстая морда трактирщика лоснилась от недоверия.
— Есть.
— Покажь. Все вы: есть, мол... Только есть и горазды, — он хохотнул, гордясь удачным каламбуром. — А как доели, так карман с дырой...
Нихон достал горсть мелких монет.
— Садись. Туда, в угол. Натрясешь вшей...
— Нет, не сяду.
— Стоймя жевать будешь? Как вол?
— Пойду я. Тускло у тебя...
— Свечи им жечь, босякам, — ворчал трактирщик, пялясь в широкую Нихонову спину. — Брезгуют, значит. Иди, иди, шалопут! Мы не обеднеем...
— Проклинаю!
Весь поселок вскочил на зорьке, как пчелой ужаленный.
— И во второй раз: проклинаю!
Где бы ни находились жители Ясных Заусенцев — дома, в канаве, на сеновале, под забором или на полу в трактире, — везде они видели одно и то же, словно злодей-чародей швырнул каждого на окраину поселка. Вон напротив: холм, бузина... А под деревом — облом-бродяга, которому не волхвовать бы, а телеги из грязи выволакивать.
Нихон стоял в красивом ореоле из пламени.
— За что? — хором выдохнули строгали.
— И вы еще спрашиваете?!
— Дык это, — согласился поселок. — Интересуемся.
— За то, что никого не любите! Нет любви в ваших сердцах! А раз так, то положу свое проклятие на души ваши. И пусть тяготеет до скончания веков!
— Ты погодь! — возмутились строгали. — Как это: никого не любим?
— Я мамку люблю!
— А я — Ряшку! Ить, кругленькая...
— Я пиво люблю!
— Любим!
— Лю-бим! Лю-бим!
— Всем сердцем!
Пламя вокруг мага налилось темным багрянцем.
— Врёте! И потому — проклинаю в третий раз! Отныне, едва наступит Гурьин день, первый от начала осени — ни один из вас не переживет сего дня, ни один не застанет нового рассвета, если в сердце его не зазеленеет хоть малый росток любви! Не возлюбите ближнего, так и в гроб ляжете! Поняли, суесловы?
— Поняли...
Ясные Заусенцы перевернулись с боку на бок.
— Ишь, шлендра...
— Тоже мне, проклял!..
— Да у нас любви, если хочешь знать, на сто лет жизни!
Позже многие поднялись на холм: глянуть, что да как. Бузина сгорела без остатка. До конца лета проклятие бродяги служило неизменным поводом для шуток. О нем и не вспоминали. Да-да, никакой ошибки! Именно так, одновременно. При встрече два честных яснозаусенца, обсуждая отел коров или урожай проса, рано или поздно скатывались к сакраментальному:
— А проклятие?
— Какое?
— То самое!
— Да я о нем давно забыл!
— И я забыл!
— Еще о всякой ерунде помнить!
— Ага! А колдуняка-то — дурень!
— Горлохват! Думал, мы тяпкой деланые...
— Ну! Любви, грит, нету...
— У меня любви: вайлом!
— А у меня — хоть на зиму соли!
— А то!
И расходились, довольные разговором. Впрочем, за неделю до Гурьина дня болтовня угасла. О колдуняке помалкивали. О любви и не заикались. Разве что поглядывали искоса друг на дружку. На чужую семейную жизнь. На родительское уважение. На дело молодое: шашни, посиделки, тайные прогулки в заросли лещины. Кто детей ремнем порет, кто жене глаз синькой подкрасил. Кто к дряхлой мамане носа не кажет. Кто в колья пошел с закадычным дружком. Не судили не рядили, будто и не видели. А так, примечали.
Утром Гурьина дня Юрась Ложечник, свежачок-гостеприимец, с которого все началось, сидел во дворе. Обложившись загодя битыми баклушами, он собирался резать ложки. Рядом, на кожаном фартуке, блестели инструменты: резцы, рашпили, ложкарный топорик, тесло и нож.
— Гей, Юрась!
За плетнем возвращался с ярмарки сосед, резчик Никлаш Тесля. Пегая кобылка волокла телегу, пустую после удачной торговли. Сосед, свесив ноги, махал Юрасю цветастым платком. Ночная дорога не утомила Теслю. Напротив, он сиял медным грошиком.
— Как оно?
— Помаленьку! — откликнулся Юрась, приглядываясь.
«Нет, не платок это, — сказал он сам себе. — Цельный полушалок! С бахромой...»
— А что там у тебя, Никлаш?
— Где? — подлец-сосед притворился, будто не понял.
— Да в руке?
— В левой? Вожжи у меня там...
— А в правой?
— Вот ведь!.. — сосед уставился на яркую обновку. — Так это шаль, Юрась! С выручки купил! Славная вещь, кучу денег отвалил...
— На кой тебе шаль? Нос утирать?
Сосед натянул вожжи, останавливая кобылку.
— Нет, Юрась, — строго сказал он. — Нос я и рукавом утру. А шальку мы супруге везем. В подарок. Негоже с ярмарки пустым возвертаться. Мы, значит, шаль, а нам, значит, почет и уважение. И эту... как ее?.. — Он сделал вид, что припоминает. — Любовь! Любовь, брат, ее в окошко не кинешь! — И рявкнул на лошадь, будто страсть как торопился: — Н-но, мертвая! Шевели копытами! Провожая соседа взглядом, Юрась чувствовал, как настроение стремительно портится. В душе закопошились гадкие червяки. Ясно представилось: утро следующего дня, двор, открытый гроб на четырех табуретках... В гробу — он, Юрась Ложечник. Острый нос, синие щеки. Жена воет — притворяется, что убита горем. Чужие дети тайком жуют поминальные калачи. А гад-сосед распинается над домовиной: «Любовь, это вам не ёрш начихал! Спи спокойно, дорогой Юрасик!..» От расстройства чувств он пнул ногой баклуши. Вспомнил, что бил-то баклуши сам, а шкурила и полировала жена — и совсем огорчился. Желая вернуть душе покой, Юрась вышел со двора. Вот привычное житье-бытье. Малышня из грязи куличики лепит. Спит в луже поросенок. Напротив, за своим плетнем, бабка Сычиха в огороде копается.