Купол - Варламов Алексей Николаевич 7 стр.


Мне казалось, он учил нас не высшей математике, а несуществующей, еще не открытой и ему одному ведомой науке, находящейся даже не на стыке разных областей знания, а у самой границы познаваемого мира с тем, чтобы эту границу взломать и незаконно пересечь. Возможно, он был тайным масоном, волхвом, теософом, поклонником агни-йоги и осуществлял вербовку учеников в эзотерическую секту агностиков. Может быть, все, что он преподавал, было дурачеством высшей пробы, и только по младости и неопытности я тянулся к шарлатану, желавшему с заднего крыльца пробраться к истине, и видел в нем сверхъестественное существо. Но никто не имел надо мною столько власти.При этом как человека я Горбунка не любил и испытывал брезгливость, когда мне случалось попадать к нему домой, где он изредка проводил занятия.Жилье его напоминало не то мастерскую неудачливого художника, не то лабораторию алхимика. На стенах висели недописанные картины, изображавшие нагих женщин и фантастические пейзажи. Повсюду валялись книги, половина из которых была на иностранных языках, а вторая потемнела от столетий. Посреди комнаты стоял маленький, будто игрушечный, мольберт. За ним - гончарный станок, верстак, пианино, открытые деревянные полки со стеклянными колбами и пыльными банками. Иногда в квартире происходили оргии, и соседи вызывали милицию. Иногда двери запирались, и помещение погружалось в темноту и безмолвие. Там пахло раздражающе пряным. Туда приходили люди, не имевшие никакого отношения к науке, жили неделями, рассказывая про тайгу, холодные горы, северных гусей, глухарей, медведей, идущего на нерест лосося, и Горбунок слушал их жадно, сладострастно, завистливо.Мне не нравились ни его манера говорить, ни бесчисленные бутылки, ни непотребные бабы, обхаживавшие уродца, тайно друг друга ненавидевшие, но смиревшие под его взглядом. Я был убежден, что человек, посвятивший себя разгадыванию истины, должен жить иначе. Евсей, по-видимому, догадывался о моей неприязни и относился ко мне насмешливо, однако я терпел, потому что знал: тот день, когда я возьму от него все, что он может дать, будет последним днем его учительства и власти надо мной, последним днем моего подчинения его привычкам и правилам. И он знал то же самое, так что наши отношения напоминали причудливую игру. Я догонял, а он убегал, обманывал меня, и я был похож на мальчика с сачком, который гонится за ослепительной редкой бабочкой и не может ее настичь. Каждый раз, когда казалось - вот-вот, я получу от него все, он поворачивался другой стороной, и передо мной снова открывалась так мучившая меня неизвестность.Много позже я понял, что гоняюсь не за самой бабочкой, а за ее тенью и все попытки накрыть ее обычным марлевым колпаком бессмысленны. Если сравнить познание с исследованием темной комнаты, то я стремился выхватить фонариком ее части и их описать - он же учил своих адептов умению видеть втемноте. Иногда Горбунок собирал учеников и с одними усиленно занимался, а другим говорил, чтобы не приходили две недели или даже месяц. Меня он не звал никогда, но время от времени я ловил на себе застывший взгляд стеклянных глаз, ставивший под сомнение наше распределение ролей охотника и жертвы, и в такие минуты меня пробирала позабытая детская дрожь.Впрочем, в конце семестра Евсей Наумович всегда писал хорошие отзывы, благодаря чему внешне мое положение на факультете выглядело блестяще. Я получал именную стипендию, пользовался правом свободного посещения лекций и семинаров, по негласному разрешению был освобожден от всякого рода субботников, воскресников, походов на овощебазу, комсомольских собраний, политсеминаров и ленинских зачетов.Однажды обо мне даже написал статью в университетскую газету пижонистый паренек с факультета журналистики.

Воспоминание о том, как он брал интервью, впоследствии долго меня преследовало и внесло в мою душу смуту и раздор. Молодому человеку, чье имя я тогда не запомнил, зачесалось развязать мне язык, и он потащил меня в грандиозную по размерам пивнуху недалеко от окружной железной дороги в районе ВДНХ.Это было одно из тех нелепых сооружений, что остались в Москве после Олимпиады. Там было невообразимое количество народу. Пивных кружек не хватало, и пили из банок, ели воблу, курили, даже пели песни. Иногда по дымному залу шествовал милицейский наряд, и тогда сигареты спешно кидали на пол, а потом ходили в сумерках за угол отливать, ибо туалеты в этом заведении предусмотрены не были.Я понемногу прихлебывал гадкую жидкость неопределенного цвета, не находя в ней ничего приятного, а мой раскованный собеседник и, по всей видимости, здешний завсегдатай меж тем стремительно наклюкался и, вместо того чтобы допрашивать меня, стал изливать душу и жаловаться на жизнь, как трудно он поступал и едва избежал армии, как затирают его москвичи, а всюду в редакциях сидят евреи и русскому человеку, особенно из провинции, туда не пробиться, как приходится подрабатывать, чтобы достать денег и приодеться, сколько стоят его джинсы, дубленка и волчья шапка, без которых у них на факультете лучше не появляться, и все это вперемешку с обещаниями написать роман, где он выскажет все, что думает об иудейском засилье.Слушать его было и противно, и странно. Я был одет в стократ хуже, но никогда не чувствовал себя в Москве униженным провинциалом. Напротив, она вытащила меня из чагодайского прозябания, отнеслась бережно и нежно. Да и вообще вся моя судьба - не была ли она опровержением его пьяных жалоб?- Просто ты еще с этим не сталкивался,- заметил он спокойно и, хлопнув меня по плечу, заключил, что нам, добивающимся всего своим трудом коренным русакам, надо учиться у евреев солидарности и держаться друг друга, чтобы громадный город нас не сожрал.Под конец мой интервьюер едва ворочал языком, но, несмотря на пьяный угар, статью написал толковую, трогательную, с фотографией на фоне памятника Ломоносову. Она мне так понравилась, что я не удержался и отослал ее в Чагодай с тайной надеждой, что отец перепечатает сей опус в "Лесном городке" и тем утешит добрую Анастасию Александровну, а также утрет кое-кому нос.Видит Бог, то был единственный раз, когда я позволил себе тщеславные мысли. И, хотя никто на факультете не сомневался, что после университета меня сразу же возьмут в аспирантуру, я играючи напишу кандидатскую диссертацию, а к тридцати годам стану доктором наук и профессором, сам я никогда не думал ни о карьере, ни об успехе.Я не хотел, чтобы математика служила мне, но мечтал оставаться ее смиренным послушником. Мне казалось, она является ключом к некоей тайне, которую я призван разгадать. Никакие блага земного царства не могли заменить трепет этой разгадки, я жалел людей, обделенных талантом и обреченных жить обыкновенной жизнью, убогой и скучной, не знавших, чем ее разнообразить, и оттого мучившихся от безответной любви, непризнанности, бедности, зависти и болезней, и разговор с несчастным писакой, олицетворявшим в моих глазах самое жалкое, что в мире содержалось, только сильнее в этой правоте убеждал. Я был защищен от всего дурного, что могло бы поколебать устойчивость моего сознания, между мной и миром внешним лежало непреодолимое пространство, похожее на вздувшуюся после ледохода мутную реку, за которой оставались житейские неурядицы, вражда происхождения и крови, тщеславие и неприязнь.И все-таки бывали минуты, когда меня охватывало сомнение.

Назад Дальше