По-моему, Звягинцев недолюбливал Нину Петровну, распространяя дурное отношение на ее мужа, которого в глаза не видал. Звягинцеву не откажешь в проницательности стесняться было чего.
Нина Петровна загадки не представляла - обычная рыхлая добродушная русская баба, выпивоха, плясунья, балаболка, существо вполне безобидное. А вот ее избранник - полный моветон, как назвал Хлестаков почтмейстера Шпекина. Трудно понять, из какого морального захолустья возник этот человек. Он носил темно-синюю суконную кавказскую рубашку на миллионе мелких пуговиц, галифе и мягкие сапоги. На джигита он все же не тянул кургузый, плотный, с большим брюхом. К туловищу лабазника, зав-складом была приставлена большая, отменно вылепленная голова дореволюционного модного врача-гинеколога, украшенная серебром густой шевелюры, усов и бородки клинышком. Благородный портрет разрушали жуликоватые, бегающие глазки, топящие в медовом подобострастии опасноватую остротцу. Говорил он с анекдотическим одесским акцентом, и не только рассказывая анекдоты, до которых был охоч. Нина Петровна, обожавшая своего Мотю, выдавала его за провинциального актера, долго служившего на юге и перенявшего произношение персонажей, которых играл. Матвей Матвеевич был темен, как погреб, но темнота скрывала не окровавленные трупы, а мелкие нелады с уголовным кодексом. Самозабвенную влюбленность Нины Петровны в этого некачественного человека мне объяснили наличием у него уникальной "шляпы". Так, оказывается, называют набалдашник члена.
Я ценил эту пару за то деморализующее влияние, которое они оказывали на Татьяну Алексеевну. Только в их присутствии можно было услышать трогательный романс, исполняемый Татьяной Алексеевной с насмешливой, но несомненной грустью:
А бывало, он мне засаживал
Ленту алую в косу русую
А теперь его не стоит давно
Черногривый конь у ворот моих.
И каждый раз Нина Петровна перепевала этот куплет по-своему:
А теперь его не стоит давно
Эскадрон лихой на деревне той.
- Мне больше нравится черногривый конь, - мечтательно говорила Татьяна Алексеевна. - Это красивей.
- А эскадрон лихо намекает на групповое изнасилование, - вкрадчиво добавлял Матвей Матвеевич.
Это задавало тон, и разговор съезжал в сладкую топь эротики. Но тщетно пытался я уловить намеки на какие-то прошлые грехи, связавшие подруг нерасторжимой дружбой, о которую разбился авторитет Звягинцева. В доме царил безраздельно устав Василия Кирилловича, и такое своеволие Татьяны Алексеевны было примечательно. "Нинку" она мужу не уступила.
Меня удивляло, что, прожив уже достаточно долго в доме Звягинцевых, я не узнал о своей родне ничего нового. Можно подумать, что у них нет прошлого. А ведь должны же быть какие-то лирические воспоминания у людей, соединивших судьбы на заре туманной юности. Однажды кое-что приоткрылось по самому неожиданному поводу.
Меня давно занимала памятная доска на одном из старых зданий по Леонтьевскому переулку. Там сообщалось о гибели большой группы депутатов Московского Совета от взрыва эсеровской бомбы. Я вспомнил, что Василий Кириллович был депутатом Моссовета первого созыва, почему же его пощадила судьба?
С таким вопросом я обратился к своему тестю за общим завтраком.
- Папка бы тоже погиб, если б не я, - сказала Татьяна Алексеевна. - Я прибежала к нему на свиданку. Он вышел, мы стали обжиматься за углом. Тут как рванет!..
- Ну, ладно! - буркнул Звягинцев. - Поехала!..
Он громко рыгнул - непременный ритуал, свидетельствующий о сытости: "Уф, обожрал-ся!" - и вылез из-за стола. Он явно был смущен воспоминаниями Татьяны Алексеевны. Это напомнило мне Максима Горького, который краснел, если в присутствии женщины произносили слово "штаны", что не мешало ему при такой мимозности сожительствовать со своей снохой.
- Подумаешь, какой стеснительный! - сказала ему в спину Татьяна Алексеевна и в пряной чосеровской манере поведала о волнующем мгновении юности, где любовь и смерть соединились в едином клубке.
Едва обняв ее, Звягинцев хотел вернуться на заседание, но она расстегнула ему ширинку и, несмотря на неудобство положения и недостаточную изолированность места, - правда, дело шло к вечеру, и фонари не горели, сумела принять его в себя. Но он никак не мог приспособиться и норовил уйти, и тут как ахнет! От испуга он кончил, она тоже - впервые в жизни - и понесла Гальку.
- Значит, я дитя взрыва? - удивилась Галя.
Татьяна Алексеевна кивнула и добавила несколько смачных подробностей о кусках окровавленного человеческого мяса, достигших их, - от взрыва погибли и люди, находившиеся снаружи. А на решетчатой ограде повис мужской член во всем наборе, припомнила сказительница. Я был уверен, что эта деталь появится, без нее былина была бы неполной.
Но заинтересовала меня в рассказе не физиология, а ожесточенность тона. За нарочитым цинизмом проглядывала обида. На что? На поведение Звягинцева, ушедшего от лирических воспоминаний? На монолите появилась еще одна трещинка...
Другое воспоминание юности, возникшее спустя какое-то время за воскресным семейным столом, было окрашено юмором, и Звягинцев отнесся к нему благодушно. Татьяна Алексеевна уже была тяжела Галей, когда муж пригласил ее на балет в Большой театр. Давали "Лебединое озеро". Звягинцев, который впервые был на балете, отчаянно скучал, вертелся и все время спрашивал, когда же начнут петь. Татьяна Алексеевна объяснила ему, что в балете не поют, только танцуют, он этому не поверил, считая презрением к рабоче-революционной аудитории. "Буржуям-то небось пели! А для нас им голоса жалко". Их пререкания и пшебуршня раздражали сидящую впереди пару, жирных евреев. "Нэпманов!" - сделал социальное уточнение Василий Кириллович. Тут я его поймал: нэп появился позже. "Больно грамотный!" огрызнулся Василий Кириллович и покраснел. "Ты будешь слушать или политграмотой займешься? " - недовольно сказала Татьяна Алексеевна. Я извинился. Василию Кирилловичу, видимо, хотелось дослушать эту историю, он перетерпел мою выходку, остался за столом и даже взял на кончик ножа жареный помидор; пронес его над блюдами, стоящими на столе, к своей тарелке, закапав их маслом и соком. Это почему-то считалось хорошим тоном.
- Папка ужасно разозлился на них, - продолжала Татьяна Алексеевна, вновь затеплив улыбку нежного воспоминания. - И... нафунякал.
- Набздел! - поправил Василий Кириллович. - Что я, мальчик - фунякать?
- Евреи завертелись. Мадам схватилась за сумочку, достала духи, сама опрыскалась и мужа спрыснула. Да разве от папки спасешься?
- Я много капусты за обедом навернул, - объяснил свой успех Василий Кириллович. - Квашеной, в щах и еще селянку. А это - как жженая пробка.
- А что - жженая пробка? - поинтересовалась Галя.
- Попробуй - узнаешь, - посоветовал отец.
- Лучше не надо, - попросил я.
- Ну да, ты же тонкий интеллигент! - съязвил Звягинцев. - Сидишь на своей поэтической масандре... - Он рыгнул и поднялся. - Уф, обожрался! - и покинул столовую, разозленный тем, что я не оценил его подвигов.
А я и правда не оценил. Мне непонятно было, как можно позволить такое при молодой жене (да и при старой - тоже). Конечно, классовая борьба, но в слишком уж неаппетитной форме. Татьяну Алексеевну это ничуть не смущало, она восхищалась молодечеством мужа. И чтобы ее не разочаровывать, я спросил:
- А чем кончилось?
- Выкурил он их. Чем же еще могло кончиться? Повздыхали, поерзали и смылись.
- Небось не они одни?
- Не помню. Нет, остальная публика была из простых: матросы, солдаты, раненые. Этим евреям все равно бы не досидеть.