Погоня за дождем - Иван Подсвиров 9 стр.


На днях я случайно узнала от нашего завкафедрой, известного тебе вечного холостяка Никодима Захаровича, что у него в Художественном фонде есть влиятельные друзья, от них многое зависит и в твоей судьбе. У меня родилась, на мой взгляд, неплохая идейка: неплохо бы подладиться к Никодиму Захаровичу, вызвать у него дружеское расположение и возбудить в нем участие в наших делах. Я хочу показать ему те отвергнутые твои картины.

Ведь скоро зональная выставка, не забывай! Ты обязательно должен пробиться на нее, чего бы это нам ни стоило. И кажется, я на верном пути. Лови момент, говорили еще древние греки. Милый, надейся на меня, я постараюсь его уловить. А что? Все так делают. Жаль, я слишком поздно открыла эту истину. В том, что я так долго жила в мире иллюзий, виноват ты сам: ты их поддерживал во мне своей одержимостью. Но, слава богу, они рассеялись, я гляжу на мир трезвоДостаточно улыбнуться с таинственным значением неопрятному, лысому Никодиму Захаровичу - и он сделает все, что нам нужно, и даже больше. Одна моя улыбка, вот увидишь, окажется сильнее твоего яростного фанатизма. Ты не веришь? Я докажу тебе это. Только чур: не вздумай меня ревновать к Никодиму Захаровичу. Знаешь ли, жена Цезаря выше подозрений. Помни об этом, милый.

Кстати, если вы накачали майского меда, оставьте на мою долю баллон. Я уже кое-кому обещала. Но ты рассеян и можешь забыть о моей просьбе. Пожалуйста, напомни о ней дорогому папе, он практичнее тебя. Целую вас обоих. Надя".

Крышу будки хлестали и царапали ветки алычи. Иногда при сильном порыве ветра крыша вздрагивала, как живая, и скрипела. Какой тут, извините, мед!

Я достал бумаги и тут же написал ответное письмо, убеждая Надю не связываться с Никодимом Захаровичем!

Ни за что и никогда я не воспользуюсь его услугами.

21 мая

С непостижимой быстротой меняется погода. После ветра наступила удивительно безмятежная ночь; над лесом невидимо сновала кукушка, сновала туда и сюда и разносила свое протяжное, гулкое, как эхо, "ку-ку!". Высоко стоял месяц, круглый и молодой, с едва приметной Щербинкой, а всего неделю назад мерцал на западе тонкий серпик... Свистели соловьи. Один начинал протяжно, три-четыре раза подряд, другой подхватывал с гибкими переливами, третий щелкал, остальные к нему подлаживались - и опять знакомый плавный зачин, за ним - россыпь колокольцев, щелканье, задорный пересвист. Где же были эти певцы, когда ярился ветер, срывая листья и закручивая в бурые, черные жгуты целые тучи пыли? Думалось, после бури ничто веселое, радостное не оживет, оно навсегда умолкло, но вот лишь улеглось ненастье и со всех сторон доносится знакомое пенье, в нем - ни тени намека на пролетевшую бурю. Словно ничего не случилось. Не в этом ли великая тайна и отрада жизни - забывать ненастья? Да, да. Нам нужно многому учиться у природы, нет учителя выше и благороднее ее. Взволнованный этой мыслью, я бродил до полуночи по освещенной, с мягкими тенями от деревьев просеке. Никодим Захарович... Да пошел он к черту, Никодим Захарович, со всеми его связями и влиятельными друзьями! Вот лучшая в мире связь: чувствовать под ногами мягкую траву, слушать вблизи завораживающее пенье, быть с головы до ног облитым вечным сиянием месяца.

Наутро припустился, зашумел в листьях мелкий дождь; соловьи пели по-прежнему, как ни в чем не бывало. Пели по дождю!

Он лил весь день, монотонно шелестел всю ночь, льет и сейчас неспешно, ровно. "Эх, до жары бы пустился! - без конца вздыхает тесть. Опоздал..." Порою дождь затихает, над лесом ниже опускается туман, и откуда-то сверху, прямо с серого неба, стремительно падают на пасеку стаи юрких золотистых щурок. Они хватают у самых летков зазевавшихся пчел, проглатывают их и, взмывая во мглу, через несколько секунд снова чиркают над ульями.

В течение пасмурного дня золотистая щурка уничтожает сотню пчел.

Щурок вывелись несметные стаи в глиняных кручах. Они заходят кругами на добычу. Гордеич то и дело выскакивает в зеленых трусах и, пугая их, держа высоко над головою сковородку, лихо бьет в нее гаечным ключом. Тесть дико улюлюкает, швыряет в прожорливых птиц палками. Матвеич в минуты нападения степенно выходит на середину своей пасеки и включает на полную громкость японский транзистор. Я стремглав бегаю из края в край, гоняюсь за щурками. Обычно после дружного отпора птицы исчезают, и мы идем в будку Гордеича греться. У него тепло от зажженной газовой плиты.

Старики смирились с участью. Лес для них потерял всякое значение, теперь они надеются на белый донник.

Он их выручит и поправит дела, после и подсолнух зацветет. Уж на нем они отыграются, отведут душу.

Сегодня Гордеич на правах хозяина будки занял наше внимание рассказами о себе, увлекся былым.

- Я как шофером стал? - начал он, лежа в одних трусах на панцирной кровати. - Хо! Это, братцы-кролики, длинная история. Я в станице рос, в Ново-Михайловской.

Жили мы бедненько, в хате - шаром покати. Одна лавка, да чугуны в печке, да чаплейка с рогачом в углу - вот и все имущество, живи не тужи. Мать, бывало, рассерчает - хвать за рогач и как вытянет промеж спины - в глазах мутится. Не житье - сливки... Штаны на мне, стыдно сказать, латка на латке да сверху лоскут. Задница, как месяц, сверкает. А я уже парубок, на девок заглядал. Ну, и решил я хоть кой-какую одежонку справить. У нас тутовые деревья во дворе росли. Высоченные, глянешь вверх - шапка ломится. Надумал я разводить тутовых шелкопрядов. Были у нас охотники, коконы выхаживали и сдавали оптом государству, взамен получали отрезы на костюмы, ботинки, всякие там сласти-конфеты... Расплодил я этих червей - ни дна им, ни покрышки! - тьму, всю горницу ими занял. Куда ни повернись - на подоконниках, на полу, на столе - кругом черви. Аж тошнит. Жрут они листья тутовника со страшной силой, только сыпанешь из чувала - нету, одни жилки. Слопали, сволочи!

Давай им по новой. Ну, думаю, амба. Так они и меня за милую душу съедят. Как я прокормлю такую ораву?

И площадь им, паразитам, расширяй. Они ж на глазах размножаются, прут, как опара. И - капризные, шо вы!

Чуть прозевал, передержал их - бабочка из кокона выклюнулась и сгубила нитку. Попробуй-ка за всеми уследи, когда они кишат клубком и жратвы беспременно требуют.

Мотался я, мотался с ними и не вынес. Пропадите вы пропадом, черви! Подавил их сапогами, сгреб на рядно и выбросил в огород. И так, верите, мне полегчало, хоть приставляй к плечам крылушки и лети в рай. Обрадовался, ёк-макарёк, как будто десятку на дороге поднял. Вертаюсь во двор, смотрю: на большом дереве баба сидит.

Умостилась на самой макушке, в листьях, шоб ее не заметили, и сидит, ногами болтает. "Чего ты там делаешь, тетка?" - "А чего ж, хлопчик, пищит она сверху тонюсеньким голосом, - чего ж... тутовник ем. Сам бачишь". Зло меня взяло на тетку, подбежал к дереву и ору: "Слазь старая, а то стряхну!" - "У, какой вреднючий... нехристь!

Дай с божьего дерева наесться. Не обедняешь", - пищит, а сама рвет ягоды и за обе щеки уминает. Заелась, губы синие... с подбородка сок капает. "Э, - думаю. - Это нищебродка. Странница неприкаянная. Нехай наедается". - Гордеич выдержал небольшую паузу, передохнул и счел нужным пояснить сказанное: - Федорович с Матвеичем знают: раньше много по земле-матушке бродило всяких убогих. Разруха, голод... Ковыляет, ковыляет какой-нибудь дедок-доходяга, свернется калачиком в кювете вроде прикорнуть, да и навек уснет. Каюк! Душа отлетела. Ну, наелась тетка, слезла. Лицо у нее пухлое, ноги, что колодки, толстые, водой налились. Сжалился я над ней, чурека и кружку молока вынес. Молоко она выпила, а чурек весь не съела, половинку за пазуху сховала. И говорит мне: "Спасибочка.

Назад Дальше