Пой, скворушка, пой - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 9 стр.


Он и не сразу, несколько позже, может, чем многие другие, но стал верить в Него - и не верить злому абсурду мира, не доверять всему вокруг творящемуся, да и как доверять было, когда так противоестественно, казалось, и дико пошло на слом все, на чем жизнь держалась сама, что долго так и тяжко, с муками великими собиралось и выстраивалось, во имя добра же русскими собиралось, и все охранительные силы свыше, казалось бы, это добро беречь должны были, время дать ему вызреть, отсеять злое, негодное... Или дать в безбожье закоснеть ему окончательно? - говорил ему на это Гречанинов, едко щурился. На манер янки, что ли, только совкового типажа? Те ведь тоже думают, что они - пуп добра... А к тому и шло у нас, к потребиловке животной. К самодовольству, когда грех во грех не ставят. Нет, брат, согрешил - отвечай, вот закон духовный; а на чужие дурные, пусть даже и на худшие, ссылаться примеры - это все равно, что грязной водой отмываться... Значит, не то добро и не так мы собирали, раз таким трухлым оказалось... не прозрели, выходит, не угадали вышнюю волю, а хуже того - свою выше поставить захотели и под ее ж колеса попали, этак и с человеком отдельным бывает, с индивидуем. И тут не столько чердачным, сколько сердечным думать надо умом, совестным; а у нас, грешников, и спинной-то не всегда срабатывает, инстинкты - и те заблокированы...

А он чувствовать стал это присутствие вышнего не как силы какой-то огромной надмирной, правящей всем, это было б и недостойным для нее, унизительным - править злом всеобщим, а как внутреннего чего-то в себе, не личного, нет, но глубоко сродного ему, близкого, с чем он всегда был и останется... да, с вечностью, которая жила в нем, хоть и была пока недоступна ему. И всякая вина перед собою и другими, выходило теперь, была виной перед Ним, от себя-то ее как-то еще можно скрыть, оправдать ли, но не от Него, не перед Ним... Дальше этого сама не шла пока у него вера, хотя вроде и понимал, что неполная она, такая, невсамделишная; тут либо уж верить, как от веку оно полагается, либо менжеваться, болтаться в самом себе, как... Болтался, сил не оставалось ни на что, кроме как лямку обтерханную, одиночную свою тянуть опять, и долго ли, до каких пор это и зачем? Он не знал.

Сильно, изначально властно пахло землей и кореньем всяким от обрывчика, обваленного ребятней, сокровенно зеленели уже сердцевины ковыльных кочек у ног, солнцем грело проглядывающим, скользящим в высокой облачной пелене, а он не знал, за что так мир ненавидит его. И не одного его, душу живу, а всех. И обида, в своей наивности едва ли не детская, какую давно уж не прятал особо от себя, лишь отгонял от греха подальше, отмахивался как всякий куда как взрослый человек, опять о себе знать дала, вылезла: за что?..

Вопрос этот, он сознавал, ни смысла не имел, ни даже адресата - уж потому хоть, что обращен-то был к реальности все той же, безответной, которой он не верил теперь ни в чем, тяжелой какой-то и безысходной ненавистью ответной ненавидя ее; и она даже вопроса этого не стоила, не заслуживала, бессмысленно жестокая и переменчивая, а если что и означала с окончательной определенностью, то лишь сиротство и беззащитность в ней всякого человека, всякой души. И ни силой, ни моленьями покорности с ней не договориться, не заставить и не ублажить. И уйти от себя, пренебречь собою не давала, навязывала себя где грубо, силком, понуждая делать то, чего вовек не хотел, а где с издевательской, иной раз казалось, ухмылкой, отточенно тонкой своей злинкою прямо в сердце ширяя, доставая...

И что тогда оставалось, остается ему - ненависть одна эта, вражда, никакого смысла тоже не имеющая, да и смешная, если кому сказать, признаться? Но и она, изнуряющая, тоже требовала немало сил, каких у него не было теперь, повымотало, да и толку-то - собачиться... С сачком большим, саком походить бы, полазить по бережкам, где-то ж был на чердаке - но и сетка ниточная сгнила давно небось, кому тут рыбачить было, за снастью следить.

Возвращаясь, в магазин решил заглянуть, за хлебом.

Несколько баб, задами прилавок подперев, судачили о своем, спиной к пустым полкам, где хлеб третьедневный в коробе, соль в пачках, сызнова закаменелая, да стиральный порошок и дряные, химические такие ж сласти турецкие для ребятни. Да водка, по нынешним временам дорогая, с дурной к тому ж наценкой. Взял пару буханок, свежий не скоро подвезут, "Примы" про запас, на крыльцо вышел обшарпанное, прикуривать стал. И услышал:

- Чтой-то поседел-то?

Оглянулся на голос - женщина невысокая в плаще синем под пояс и шапочке вязаной, синей же, его, может, возраста... нет, куда моложе, лет тридцати, наверное, но морщинки ранние, тонкие у рта и скорбно приопущенных уголков губ, повыцветших тоже, и в худеньком лице знакомое что-то. От мягкого, но и сильного сверху света щурились не поймешь какие глаза, серые вроде, внимательные, а сама посмеивается, сумкой продуктовой покачивает, - нет, не признал.

- Не с чего кучерявиться...

И фуражку машинально надвинул, поглубже.

- А не узнал... - с укором улыбалась она, нестеснительно разглядывая его, смущая, одет-то в затрапезное самое. Побриться, правда, догадало утром. - Всех, небось, нас перезабыл?

- Да почему ж... Между делом вот заскочил, вожусь там во дворе. Нет, Кать, отчего ж...

- И глаз не кажешь нигде - задичал, да?

- Так а где? В клуб, что ль, ходить? На танцы?

- Да какой уж нам клуб... волков морозить в нашем клубе. Нет, я вообще...

- Дел много. - Неприятно было разглядыванье это, интерес к нему... нечем интересоваться, незачем. Небось, уже наболтала Маринка всякое, дуреха, навыдумывала, дел других ей нету. А тут еще зуб этот - ну, в кузне не вставишь его, зуб...... - Без глазу была изба, набралось разного... Пойду я.

- Да-к насовсем, что ли?

- Поглядим... - сказал он свое обычное на этот надоевший уже и дергавший его вопрос, избегая глаз ее. И кивнул ей, повторил: - Ну, пошел я.

Шел, спиною чувствуя, лопатками взгляд ее, и в какой-то момент уловил, что не стало его, взгляда; оглянулся - она в магазин входила, ладная сыздали, хоть невысокая. С тех еще времен, может, волчья привычка эта осталась - глаза на себе чувствовать, с боев, на днестровский берег правый не раз привелось с казаками ходить, поневоле научишься. И само собою как-то вздохнулось, освободило будто: хватит, нечего о том думать. Не тебе думать, с прежним не расчихался.

А вот крыльцо давно подладить пора, какое-никакое, а лицо дома. И не стал больше откладывать: подважил лесиной скособоченный угол его, припасенный чурбак дубовый подложил-подсунул, принялся менять полусгнившую дощатую обшивку, чтоб дырами не глядело, из старья насобирал всякого, какое покрепче. Вот она и вся жизнь теперь - латку на заплатку ставить.

За неделю с небольшим согнало окончательно снега, попрятав остатки их дотлевать по логам и лесопосадкам старым, повыветрило и загустило черноземную по всей округе грязь, взняло теплом озимые на заречном полевом взгорье - свое наверстывала весна. Василий успел огородку двора подправить заваливалась в иных местах уже доземи; залатать кусками рубероида и старого шифера крыши на избе и сарае - дожди ждать не будут; взялся было за полную приборку на подворье, когда позвал Лоскут его сеяльщиком к себе. Другой работы тут не ожидалось, да и за эту-то не деньгами, а кое-какими продуктами расплачивались, в магазине под запись; и несколько дней ездили они на центральную усадьбу, с горем пополам набрали из старья три сеялки на агрегат, остатки еще одной раскулачили на запчасти, но и тех не хватало все равно, приходилось дома сидеть, ждать, пока закупят и подвезут. Инженер порасспрашивал, кем-чем и где работал, вопросик подбросил: а если на кузню тебя посадить, на шишайскую, - потянешь? И у горна, бывало, подручничал Василий, металл знает, а тут не мудрены они, железки. Но не сказал этого.

Назад Дальше