Свидание с Бонапартом - Окуджава Булат Шалвович 23 стр.


– Как его имя? – спросила я.

– Господин Свечин, – сказала она, – сын генерала Свечина… Опять генерал, – и засмеялась. – У нас нынче в России все генералы, представь себе…

Я нисколько не сомневалась, что это мой мучитель. Сердце билось слишком часто, но я не выдала себя ничем.

– Я его спросила, – сказала Катерина возбужденно, – не скучно ли ему средь нас? Он сказал «отчего же» и сделал на лице пренебрежение. Отчего же, сказал он, вы все мои родные, я ваш, мне с вами интересно. В голосе была тоска, представь себе, и даже неудовольствие.

– Чего же ты к нему привязалась? – спросила я резко.

Она сделала большие глаза, и в них я увидела господина Свечина. Делать нечего, но я оказалась на положении заурядной московской девицы, тешащей себя иллюзиями. Катерина, сама того не подозревая, подогрела мое воображение до крайности. Унылый и раздраженный вид господина Свечина, описанный ею, меня не поверг в отчаяние. Откуда взялись силы? «Не вздумай быть с ним откровенной, Варвара, – решила я, – он– оттолкнет тебя холодом и раздражением, и тогда тебе впору предпринять самое страшное,

Варвара… Не дай-то бог!» Я знала фамилию моего героя. Чего еще больше. Остальное я вручила с руки судьбе, и она оказалась ко мне благосклонна.

Как всегда бывает в подобных обстоятельствах, возникли будто нз ничего едва угадываемые нити, пребывавшие дотоле в забвении, натянулись, зазвенели, и я пошла, ухватившись за них. Эти ниточки привели меня в конце мая к Улыбышевым на Мясницкую. Я приехала с опозданием и попала к вечернему чаю. В улыбышевском доме чаепитие проводилось по раз и навсегда установленному порядку. Сначала музицировали, спорили о политике и модах и, конечно, поминали недавнее злополучное царствование. Затем усаживались за громадный овальный стол с неизменным томпаковым самоваром и приступали к чаю в полнейшей тишине, Эта торжественная тишина сопутствовала таинству до последней капли в первой чашке, со второй возникало привычное гудение – прерванный было разговор возобновлялся вновь. Сервировка стола не отличалась изысканностью, напротив, чашки были нарочито грубы, откуда-нибудь из Вязьмы или Костромы, да и вообще вся посуда выглядела доморощенной, и блюда из тусклого желтоватого фаянса были чашкам под стать. К чаю подавались в изобилии конфеты, киевские варенья, жидкие и сухие, мармелады, пастила и различные желе и ватрушки, но венчали все это изобилие деревенское коровье масло и горячие, вздыхающие пшеничные хлебцы.

Я вошла к началу первой чашки, и поэтому у меня и у незнакомых мне гостей было достаточно времени оглядеть друг друга, что мы и постарались сделать одновременно. Все гости были преклонных лет, милые и радушные, но источавшие такой сильный аромат московской скуки, что я поневоле уставилась в единственного из гостей, который выглядел чуть старше меня.

На нем был темный фрак, видавший виды, и кремовое жабо, небрежно украшенное шелковой лентой. Коротко остриженные волосы с седой прядкой не соответствовали сравнительно молодому лицу, острому и продолговатому. Он рассеянно подносил к губам чашку. Прихлебывая, он улыбался чему-то своему, отставляя чашку, тускнел… Я подумала, что могла целоваться и с ним там, у Чистых прудов, а после рисовать в горячечном бреду его неправдоподобный образ, хотя он вот какой, похожий на мирную вечернюю собаку, молчаливый и скучный.

Я наблюдала краем глаза, как он намазывает масло на хлеб, неторопливо, но и без интереса, без вожделения. Конечно, я могла целоваться и с ним. Там, на мартовском снегу, в праздничной суете, все казалось значительным и полным тайны, но как безжалостно колеблющийся свет вечернего чаепития утишает страсти и развенчивает фантазии! Не могу сказать, чтобы он был мне чрезвычайно интересен, однако я не отводила от него взгляда.

В конце концов, я могла целоваться и с ним, но тот был высок и вальяжен, а у этого вдавлены плечи, тот был весь распахнут и стремителен, а этот скрытен и, вероятно, лукав, и, кроме того, там витал аромат лаванды, а тут ванили… и прочие глупости теснились в моей голове, как вдруг до моего сознания дошло, что я дрожу, как в лихорадке. Никто этого не замечал, но дрожь усиливалась, и он посмотрел на меня. У него были впалые щеки и маленькие пронзительные насмешливые глаза. Беспомощность овладела мной. Пустая чашка – жалкое прикрытие – застыла в воздухе меж нами.

Все перешли в гостиную, но как это произошло, не помню. Я сидела в кресле у окна. Воздуха не хватало. Может быть, это чума, подумала я, так как в те дни было принято говорить о чуме. Он стоял у противоположной стены, о чем-то беседуя с хозяйкой дома. Я решила немедленно уехать, как вдруг увидела, что он направляется в мою сторону… Уселся в кресло рядом со мной и спросил лениво, почти на меня не глядя:

– Не кажется ли вам, что эти чаепития укорачивают жизнь?

О, мой господин, подумала я, теряя самообладание, я нашла тебя не для того, чтобы растрачиваться на светскую болтовню…

Я пожала плечами.

Он вздохнул и сказал шепотом:

– Это круг, очерченный самонадеянностью. Другого нету.

– Мы с вами целовались на Чистых прудах в марте, – сказала я, слишком четко выговаривая каждую букву.

– Вероятно, – ответил он спокойно. – Тогда все целовались. И я. – И наклонился ко мне: – Вы придаете этому значение?

Теперь я уже не сомневалась, что это был он. И уж если судьба впрямь пеклась обо мне так старательно и так стремительно, то не следовало ли ее несколько образумить и попридержать, чтобы, не дай бог, не лопнуть от внезапного счастья? Могу ли я жалеть нынче о том, что бросилась в водоворот, уготованный мне, распахнув душу и закрыв глаза? За окнами был май, в гостиной клубился легкий гул гостей. Мне было двадцать четыре. Кто знал тогда, что предстоит нам в скором будущем?

Варваре казалось, что она достигла самых больших высот и вот-вот ей должна открыться истина. Она глянула на своего собеседника и поразилась, как точно он успел запомниться за одно мгновение, пока выскальзывал из ее объятий.

– Вы придаете этому значение? – и внимательно посмотрел на меня.

Смотри, смотри, подумала Варвара, запоминай. Может быть, и я приснюсь тебе однажды, может быть, и тебе захочется кинуться к Чистым прудам с горлом, пересохшим от жажды свидания.

– А уж как все целовались, – сказал он брезгливо, словно сорвались с цепи. На что способен человек, когда ему удается вдруг вырваться… и он волен…

– Мы могли бы и поубивать друг друга в иных обстоятельствах, – заметила я, не в силах отвести от него взгляда.

Он наклонился ко мне еще ближе, но смотрел без интереса, не мигая.

– Вы полагаете, что человека необходимо по-при-дер-жнвать?

– К сожалению, – откликнулась Варвара. – Но чем жестче узы, тем он опаснее, – она засмеялась.

– По мне, пусть все целуются постоянно, – ответил он холодно, затем резко встал, резко поклонился и вышел из гостиной. Часть моей жизни удалилась вслед за ним. Что ж, подумала я, уж если уповать на природу, не следует ей противиться.

Все сходилось – одно к одному. Его фамилия действительно была Свечин, и отец его действительно был генералом, ходившим в Европу все с тем же Суворовым, да в новое царствование успел испросить себе отставку. Старые вояки говорили о нем неодобрительно в том смысле, что он всегда отличался более пристрастием к искусствам, нежели к суровой и восхитительной армейской фортуне, боялся крови и нелепо выглядел в седле. Я слышала о нем давно, но никак не предполагала, что мой господин с Чистых прудов от того же корня, и никак не думала, что генеральский сын, о котором поговаривали в свете как о человеке опасном, приверженном якобинству, что этот генеральский сын и впивался своими жесткими губами в мои губы, да так, что я лишилась благоразумия и обхватила его шею, одуревая от запаха лаванды…

2

…Нынче за окнами осень, уныние, губинские пейзажи. Четверть века пронеслись с того поцелуя, шутка ли?… Все будто и знакомо, а счастья нет и нет. Неужто это я, дама с поблекшими чертами, прищуриваюсь на природу из окон? В природе увядание, в душе тоже. Какое соответствие! Наученная горьким опытом бедного Николая Опочинина, пишу эти нескончаемые страницы в надежде, что когда-нибудь Лиза прочтет все это и какие-то недостающие частички нашей жизни откроются наконец перед нею и жить станет проще и понятнее. Когда Тимоша вернулся из военных странствий, я вручила ему амбарную книгу его погибшего деда, и он много дней ходил с красными глазами. И я думала тогда, глядя на него украдкой, что не приведи бог Лизе полюбить этого неуспокоившегося молодого человека с опочининской тоской во взоре, потому что соединение этой тоски, способной расширяться до жутких пределов, с волковской холодностью и трезвым расчетом не доведет до добра. И стоило мне о том подумать, как они влюбились друг в друга.

Сначала я, натурально, принялась горевать. Походы и баталии не остудили Тимошу, а, напротив, добавили его эмоциям яду, и он загорался и вспыхивал всякий раз по любому пустому поводу, горькому или радостному, вызывая в Лизе умиление. Это все у них было написано на лицах, да и до сей поры я вижу это, будто читаю детскую книгу. Как обольщалась Варвара, полагая, что счастье – глядеть в глаза обожаемому существу, мыть ему ноги и скулить в разлуке. А счастья попросту нету. Есть наша жизнь, короткая, словно пламя свечи, и мы преодолеваем этот краткий миг, спотыкаясь, досадуя на неудачи, совершая предназначенное и надеясь, надеясь…

Однажды я заметила, как загорелись и погасли Лизины глаза после возвращения Тимоши с войны и визита к нам. Ему было девятнадцать, что ли, ей одиннадцать. Я в то лета не загоралась. Тимоша и впрямь был хорош собой, словно специально задуманный, чтобы волновать деревенских девочек. Высокий, с тонкой талией, с широкими сильными запястьями, кудрявый, глазастый, задумчивый, с внезапной чистой улыбкой, в темно-зеленом егерском мундире, в шляпе с зеленым же султаном, шляпу небрежно снял, кудри рассыпались, Лиза ахнула…

– А помнишь, – сказал он ей, – как мы с тобой раньше но саду бегали? Помнишь?

– Помню, помню, – сказала она, пунцовея, – конечно, помню. Я все помню, Тимоша…

Ну, конечно, раньше бы он у пей ручку поцеловал с шутливой галантностью, а тут обнял за плечики, словно маркитантку, и повел по дорожке несколько шагов, затем вернул ее и тут же забыл, а она стояла, прикрыв глаза, и я тогда догадалась, что деревенская тишина, одиночество и российская наша склонность к раздумьям непременно теперь проявят свое коварство.

Я приготовилась, как всякая порядочная волчица, где-то в глубине души понимая, что тревога моя от неотвратимости всего и я бессильна перед судьбою. Ни мне, ни Свечину никто никогда помехой не был, не мог быть. Мы прожили по внушениям свыше, и это нас поднимает в собственных глазах, хотя при этом горечь и досада сопровождают постоянно.

Может быть, это выглядит вздорно, когда я говорю Лизе с напрасным пафосом: «Не забывай, что есть сила, ведающая нами. Не пытайся ускользнуть из-под ее власти – судьба шутить не любит». – «А кто она, эта сива?» – спрашивает она насмешливо, н я узнаю себя.

Двадцать лет всем своим поведением я внушала ей, как прекрасна самоирония, а сама украдкой, с дрожью и благоговением сдувала с нее пыль. Теперь она расцвела, хотя цветение ее не было безмятежным, и пламя нашею гусинского дома до сих пор посверкивает в ее глазах… Мужики тогда совсем было ополоумели и с вилами в руках ждали, когда я выползу из горящего дома. Но я вышла, по пистолету в каждой руке, и они расступились. «Вы хуже французов, – сказала я спокойно. – Погодите, прогоним неприятеля – учиню вам спрос». Они молчали. Лиза шагала рядом, ухватившись за полу моей шубы. Следом выступал Андриан с мушкетом. Две горничные девушки, срывая ногти, запрягали коней в экипаж.

Когда выходили из горящего дома, Варвара распорядилась ледяным голосом: «Чтоб ни одной слезы!» И все были суровы, будто судьи. Так, не опуская пистолетов, и уселись в экипаж. Два возка с верными людьми заскрипели следом. Лиза глядела на огонь, покуда пожарище не скрылось за горкой. Тогда Варвара выронила пистолеты, н горничная Дуня терла ей щеки, шепотом причитая.

Разбойнички спустя месяц потянулись ко мне в Ельцово, где все мы нашли приют. Все пришли с повинной, кроме двух главных подстрекателей – Семанова и Дрыкина, которые сгинули. «Они сжечь нас хотели?» – спросила я у Дуни. «Ara,– сказала она, глотая слезы, – с барышней вместе… Мужики-то боялись, а эти зудят и зудят…» – «А мужики не хотели?» – спросила я. «Не, – сказала Дуня, – боялись…» – «Я ведь никакого зла им не делала… Что же это они?… Так бы и глядели, как мы горим?» – «Ага, – сказала Дуня, – глядели бы…» – «Значит, они меня ненавидят?» – спросила я с ужасом. «Не, – сказала Дуня, – как можно? Их энти подбили. Зудят и зудят».

Кстати, о самоиронии. Выяснилось, что я сама-то ею и не обладаю. Какая она? Я себя люблю. Я горжусь собою. Кокетство бедного генерала Опочинина не для меня, хотя он был добр, великодушен. Думать о себе насмешливо? Но это унижает! Не обольщаться на свой счет? А на чей же тогда обольщаться? Хватит и того, что человек, которого я любила, платил мне равнодушной неприязнью. Я стоила большего. Да, Варвара стоила большего, когда с пистолетами в руках возникла на пылающем пороге. Я люблю это вспоминать. Черт с ним, с домом, ежели такой ценой платишь за одну прекрасную минуту. Но с поклоном же было выходить к злодеям… Не прошло и полугода, как их топоры и пилы зазвенели, с усердием возводя новый мой дом. Как низко они мне кланялись, хотя у Лизы в глазах это пламя все еще но угасает. Это к давнему утверждению Тимоши сладостном равенстве людей, которое должно возникнуть невесть как, будто бы само собой, как-то там изловчившись, исподтишка, если, конечно, его зазывать и именем его клясться…

– А ты видел, Тимоша, – спросила я однажды, в ту пору, когда он только воротился из прекрасной Франции, – видел, что было у мужиков в глазах, когда они, покачивая вилами, ожидали моего выхода? Кровь и надругательство. Я им цену знаю и презираю за тайную злобу! Я любила их и жалела, покуда они меня не предали. И перед кем? Перед лицом французов! Холоп есть холоп, Тпмоша… А когда где-нибудь там, потом наступит эта проклятая пора, это твое равенство, все равно, Тимоша, холопы останутся холопами, помяни мое слово, хоть в бархат и атлас их оберни, тавро не соскрести, Тимоша… – Я тогда распалилась, что на меня не было похоже, и почти кричала: – Мою тетку, красивую юную Прасковью, Пугач велел вздернуть, а после саблей по тонкой шейке!… И кровь голубая у нее текла!… Они даже перепугались, убийцы!… Нет, Тимоша, равенства не бывает, прости меня, господи, бывает тревожное перемирие, тебе, как военному, это понятно; пока у меня в руках по пистолету, я до экипажа доберусь!

– Так ведь мы их продаем, а не они нас! – вспыхнул он, и полные губы его дрогнули.

– Ах, Тимоша, – сказала я спокойно, – это ужасно, это дикость наша, позор наш… Разве можно людьми торговать?

В те времена душные волны французских соблазнов еще не начали затухать. Мы задыхались в них. Господь милосердный, сколько бравых гвардейцев, воротившихся домой, потрясали кулаками, будто впервые дивясь на наше глухое варварство… (Маленькая Лиза, избегая моих нотаций и ведя со мною домашнюю войну, говорила тоненьким непреклонным голоском: «Ох уж это варварство!…»)

Нынче разменяна четверть нового века. В честь этого события и осень стремительна. Деревья оголяются мгновенно. Вчера еще были кое-где листочки, а нынче ни одного. Вчера, когда упал последний, открылась даль, дорога на Липоньки, и по этой дороге, уже не скрываемой кустами, покойный генерал Опочинин, еще молодой и круглолицый, упрямо шел ко мне в Губино, с трудом переставляя деревянную ногу!… «Дуня!» – успела крикнуть я…

Назад Дальше