Тени исчезают в полдень - Иванов Анатолий Леонидович 15 стр.


Давно нету матери, шумят над ее могилкой лето за летом высокие березы, засыпает земляной холмик каждую осень желтый, легкий лист.

Нету в деревне теперь и полуразвалившихся домишек со стропилами-ребрами. А где церквушка с вечно дребезжащим колоколом? Вон в самом центре клуб на ее месте – каменный, двухэтажный, с четырьмя квадратными колоннами. Это пока самое высокое здание. И каждый, кто подъезжает из заречья, видит его издалека. На месте голоребрых домов в разных концах деревни – механическая мастерская, гараж, амбары, склады.

Все, все изменилось в Зеленом Доле. И продолжает меняться. Вон с краю деревни, недалеко от старого здания конторы, уже перестраиваемого под ясли, – холм. Вечно он торчал, как чья-то огромная лысая голова, мозолил всем глаза, портил вид. В деревне давно с местом стало тесно. Склоны холма облепили во всех сторон избы, взбираясь все выше и выше. Были желающие поселиться даже на самой макушке. Но Захар не разрешил. Почему – Фролу было непонятно. А оказывается, вот почему. Вон уже почти заканчивается кладка водонапорной башни. Насколько пришлось бы тянуть ее, заложи не на холме, а в другом месте? Что ж, хорошо, по-хозяйски рассудил Захар. Давно прикинул, для чего эта высокая лысина может пригодиться. Умеет вперед глядеть… Значит, и этот уголок деревни скоро изменится. Только вот он, Фрол, остается все таким же. Давно у него что-то застыло внутри, не то окаменело, не то оледенело…

Снизу, от скотных дворов, доносился голодный рев скотины. «Видно, еще не задавали корма на ночь, – подумал Фрол. И еще подумал: – Скоро вообще давать скотине будет нечего».

Вспомнилось Курганову проклятое прошлое лето. Вспомнилась и Клашка, которая сидела на мокрой копне, жгла его глазами. А потом – как сидела она в темноте рядом с ним возле маленького лугового озера. Вспомнилась – и вздохнул он, невесело подумав: а ведь чудно… Что до того была ему Клашка Никулина? Что куст в поле, что ветер в небе. А сейчас… Лезет в глаза – хоть вырви их! – бесстыжая вдова, да и только. И смешно, и больно, и… стыдно. Перед Митькой стыдно, перед Стешкой, перед людьми. А больше всего перед самим собой. Стыдно – и обидно почему-то. Может, потому, что его любили многие, а он – так, посмеивался только. Не отказывал им в любви, но и никогда не горел, теплился еле-еле. И вдруг сейчас, под старость, всплеснулся пламенем, как догорающее полено.

Это было непонятно самому Фролу, а главное – страшно. Не потому, что взметнулось, загудело пламя, а от смутной догадки, что, взметнувшись, огонь с отчаянной торопливостью пожрет остатки горючей своей пищи, дико пропляшет последнюю свою пляску – и беззвучно навсегда потухнет. И полено, тяжелое и пахучее когда то, – словом, все, что называлось Фролом Кургановым, – превратится в кусок черного, мертвого, никому не нужного угля. Выбросят уголь в мусорную яму, размочит его дождь, превратит в кучу мелкой сыпучей золы. Солнце высушит эту кучку пыли, ветер развеет ее по белу свету – и все! Был и не был…

Еще раз вздохнул Фрол, переступил с ноги на ногу. И дважды провизжало, дважды огрызнулось внизу, под лыжами…

… Но пока пламя еще горит, пока непохоже, что оно скоро потухнет, начал снова думать Фрол. Начал, как ему показалось, откуда-то с середины. Оно все опалило внутри. И эта опаленная его внутренность представилась вдруг Фролу страшным темным зевом, и по ее стенкам ползают горячие искры, меж искр брызгают частые фонтанчики огня – точь-в-точь так, когда загорается сажа на сводах старой, давно не чищенной печки. Эти искры и фонтанчики больно жгли, распарывали Фролу грудь иглами, резали острыми холодными ножами. Но боль была приятной, и Фрол хотел, чтобы она никогда не кончилась, становилась все сильнее и сильнее. И, может, поэтому он, несмотря на звеневшие в голове слова: «Со Степанидой – как знаешь, а с Клашкой чтоб продолжал…» – ничего не продолжал, не подходил к Клашке… Много раз Фрол видел перед собой прищуренные, блестевшие, как черное лезвие, Устиновы глаза. Но все равно не подходил к Клашке, потому что боялся: подойдет – взметнется последний огонь на том полене и потухнет.

И не подходил еще потому, что слышал, как тот же голос, может быть, не такой хрипучий и изношенный, говорил ему: «С Наташкой – как хочешь, а Стешка-то, Стешка – погляди! Дотронься пальцем – однако, лопнет, до того сочная. Был бы холостой, не раздумывая женился… Хоть на денек бы. Понял?»

Слышал тот же голос Фрол и видел перед собой те же поблескивающие черные лезвия. Тогда они поблескивали острее, чем сейчас.

Не говорил разве только тогда этот голос, что чужая невеста – Божий дар. Вот и вся разница.

Когда это было? Давно, очень давно. Пожалуй, в тридцатом. Во всяком случае, еще не совсем пришла в угомон жизнь вокруг после коллективизации, они, зеленодольцы, еще только-только начали распахивать и засевать зареченские гари, и он, Фрол, кружил над раздобревшей, пышно разневестившейся в последнее лето Наташкой Меньшиковой, как коршун над цыпленком.

– Высматривает, сволочь, как бы вцепиться в девку без промаха, – сказал однажды Захар Большаков Стешке, возвращаясь вечером с лугов. – Ты бы предупредила Наташку.

Фрол и Устин Морозов лежали в траве возле дороги, оба слышали слова председателя.

– Не успеешь, однако, предупредить-то, – усмехнулся Фрол, встал и пошел к холодному ключу, где умывалась после работы Наташка.

Как сейчас помнит Фрол – обернулась Наташка торопливо на шум его шагов, задрожала на щеке прилипшая водяная хрусталинка. Она отступила к низкорослым кустикам, с сизоватыми, точно покрытыми изморозью, длинными листьями, вся подалась назад, точно хотела упасть на них спиной.

– Что ты? – улыбнулся Фрол. – Не съем же. Зацелую если только до смерти… Да упадешь же! – И, протянув руки, взял ее за плечи и пригнул к себе.

Наташка скользнула вниз между его рук, отбежала в сторону, подхватила оставленные кем-то вилы. Побежала дальше. Но словно достигла невидимой какой-то черты – резко остановилась.

– Вот давно бы так! – усмехнулся самодовольно Фрол. Он был уверен, что теперь ноги ее намертво вросли в землю, не торопясь, вразвалку пошел к ней.

Однако Наташка попятилась, прошептала и испуганно и тревожно:

– Не подходи…

– Не дури, говорю, – еще раз ухмыльнулся Фрол. И побледнел. Мимо его уха просвистели вилы-тройчатки, воткнулись, зазвенев, во влажную землю шагах в трех позади.

– Ах ты… кулацкое отродье! Мало вас подавили вокруг, уцелела, стерва… – проговорил сбоку голос Морозова. Устин вышел из-за кустов, выдернул вилы и подал Фролу. – Возьми… на память…

Наташка бежала где-то уже далеко. Над травами катилась одна ее голова. Голова подскакивала, как мячик, – Наташка прыгала, наверное, через кочки.

Фрол принял вилы, внимательно, с любопытством пощупал по очереди пальцами острие каждого рожка, сел на траву и задумался.

– Я говорю – на Стешку лучше погляди, – снова сказал, Устин. – Стешка не будет вилами кидаться.

Запах зеленого неба и черных трав мутил голову. Светлая полоса на краю неба загибалась и спускалась куда-то за горизонт.

– Чего глядеть на нее? На ней Захарка-председатель собирается жениться, – ответил Фрол.

Стешка, девчонка шустрая, хитрая, с большими, чуть раскосыми глазами, была самой младшей из трех дочерей Михея Дорофеева, сторожа деревенской церкви. Во времена колчаковщины большие услуги оказывал партизанам этот тощенький, с виду пугливый, забитый мужичонка. Укрывал в церкви разведчиков Марьи Вороновой, прятал там же оружие, передавал связным разные сведения.

Дочери Михея, не в пример отцу, рослые, разбитные, все с быстрыми шельмоватыми глазами, тоже жили при церкви. Старшая и средняя по очереди нанялись в свое время в экономки к зеленодольскому попу, отцу Марковею, человеку вроде бы мягкому, ласковому, с постоянной улыбкой на ярко-красных, как у девушки, губах. А спустя некоторое время так же по очереди вышли замуж: старшая – за дьякона из Озерков, средняя – даже за какого-то родственника отца Марковея, жившего где-то в центре России…

Михей Дорофеев все это воспринимал безучастно, только, когда говорили ему о дочерях, сплевывал молча и отходил прочь.

Перед самым боем за Зеленый Дол Михей Дорофеев впустил ночью в церковь двух партизан. Они быстренько собрали из заранее припрятанных частей пулемет, установили на колокольне. Да ветер ненароком сорвал с одного из партизан фуражку, швырнул вниз, прямо на проходящего по улице попа.

Через полчаса Михея Дорофеева, его жену и десятилетнюю Стешку выволокли из их домишка, швырнули к церковной стене, где лежали изуродованные, но еще живые партизаны.

Прежде чем раздались выстрелы, кто-то (сама Стешка не поняла кто, не то отец, не то один из партизан, – было темно) подмял ее под себя…

На рассвете колчаковцы из села были выбиты. Расстрелянных подняли. Стешка была без сознания, но дышала – пуля задела ей только правый бок. Захар Большаков поднял ее, осторожно отнес в пустой домишко, приставил сиделку…

А потом время от времени приходил справляться о здоровье девочки.

Месяца через четыре в деревню приехала средняя дочь покойного Михея, помолилась на могиле родителей и уехала, забрав с собой Стешку.

В двадцать восьмом году Стешка вернулась. Сразу ее и не узнали – она превратилась в рослую, как и ее сестры, шуструю, с большими, чуть раскосыми глазами девушку.

– Вон ты какая стала! – удивленно воскликнул Захар.

– Ну да, такая, – хитро повела Стешка глазами. – А что?

– Ничего. Что вернулась, это хорошо. Домишко ваш совсем прохудился – подправим. А чего от сестры то уехала?

– Померла она…

– Вот как…

– Ага. А я помню – ты все приходил ко мне, когда я раненая после расстрела-то лежала. Пирожки все приносил с клубникой и черемухой.

– Верно, кажется, и с черемухой, – рассмеялся Захар.

Постояли, помолчали. Стешка, припустив глаза, спросила:

– Значит, ты председатель тут?

– Да вроде.

– Значит, не придешь теперь… не принесешь пирожка с черемухой?

И, не дожидаясь ответа, убежала, сверкнув белками огромных глаз.

Обо всем этом все знали в деревне. Знал и Фрол Курганов. И поэтому повторил:

– Нечего глядеть на нее. У них с Захаром любовь давняя…

– Ну… давняя ли, крепкая ли, я не знаю. И все ж таки замечаю, как деваха при виде тебя ноздрей подрагивает. И я на твоем-то бы месте… Подождал бы для любопытства, пока у них свадьба не разгорится. Да прямо от свадебного стола и увел бы невесту, как кобылицу из стойла…

Устин дал подумать немного Фролу и положил тяжелую, как каменная плита, руку на его плечо:

– Понял?

Фрол попробовал снять с плеча Устинову руку, но она словно прикипела.

– Понял, что ли? – еще раз спросил Морозов, встряхнув Фрола.

Курганов, ощущая на плече тяжесть, смотрел на светлую полосу, спускавшуюся за горизонт, и думал, что, раз она туда спускается, значит, земля в самом деле круглая и что за горизонтом сейчас, наверное, до того светло и чисто, что режет в глазах.

– Зачем тебе… чтоб я женился на Стешке? – тихо спросил Фрол.

– Чудак! – откликнулся Устин и убрал руку. – Да я о твоем счастье забочусь!

… Так началась в его, Фрола Курганова, жизни Стешка, Степанида, перед которой сейчас, после случая в доме Клашки Никулиной, Фролу стыдно и неловко. Она ничего не говорит, Стешка, только стала молчаливее. И Митька ходит какой-то замкнутый, задумчивый. Фрол замечал, что сын иногда посматривает на него любопытно и ожидающе, а сам точно прикидывает что-то в уме. Третьего дня Фрол не выдержал и, когда Степанида вышла во двор, крикнул Митьке:

– Чего примеряешься которую неделю? Звездани уж батьку сразу под дыхало, чтоб свет померк… – И, немного успокоившись, прибавил: – Может, мне тогда легче станет.

Митька, точивший какую-то деталь к трактору, бросил в ящик напильник, раскатал рукава.

– Зачем? – холодно улыбнулся он. – Примерки разные бывают.

Фрол так и не мог понять, что означают его слова. Подумал только, что все время живут они – он, сын и жена – вроде далеко-далеко друг от друга. По какому-то недоразумению они вынуждены собираться под одной крышей, по три раза в день садиться за один стол. Но каждый будто одет в ледяную корочку. Посидят, похлебают что-нибудь молча и так же молча разойдутся по своим комнатам. Разойдутся не спеша, точно боясь неосторожным движением разбить, разрушить свои ледяные скорлупки.

«… Так началась она, Стешка, – вернулся Фрол к прежним мыслям. – А что было дальше?»

После разговора с Устином у ключика Фрол, точно и знать никогда не знал Наташку, начал поглядывать на Стешку. Заметив это, она округляла удивленно глаза и оглядывалась растерянно, будто хотела у кого спросить: правда ли это? Фрол только встряхивал белыми волосами, подмигивал и, закусив язык, принимался махать косой.

Не было еще человека в Зеленом Доле, который мог бы угнаться за Фролом в работе.

Когда начали в то лето метать скошенную рожь в скирды, Курганов брал с собой на всякий случай пару запасных вил. Разойдется, бывало, – не остановить его ничем, только с треском ломались, как сухие прутики, черемховые, железной крепости черенки вил. И снова подмигивал Стешке, когда оказывалась она рядом. Стешка теперь вспыхивала, запиналась и боязливо глядела по сторонам – нет ли рядом Захара Большакова?

– Боишься? – спросил однажды Фрол у нее.

– Отойди, седой дьявол! – жалобно попросила Стешка.

– Ладно, я подожду, пока привыкнешь, – сжалился Фрол над ней.

К середине страды Стешка привыкла настолько, что во время работы сама искала вороватыми глазами Фрола. Но ничего не говорила, держалась поближе к людям. А домой каждый вечер уходила с Захаром, который неизменно заворачивал к концу дня на ток.

«Ага… – ухмыльнулся Фрол про себя. – А ну, так попробуем». И несколько дней подряд бродил вокруг Стешкиного дома, как волк вокруг овчарни. Стешка не выходила, но она чуяла и знала, что он бродит, и однажды, когда молотили конями пшеницу, чтоб выдать хлеб на трудодни, шепнула:

– Дурак! Захар ведь… Он каждый вечер у меня сидит. Ни на шаг не отпускает.

– Вон что! – протянул Фрол. – Сегодня ночью я вот под этим ометом балаганчик устрою, а? А завтра вечером…

– Что ты, что ты! – встрепенулась Стешка и поспешно отошла.

Ночью Фрол действительно пришел на ток, вырыл в куче вымолоченной соломы глубокую нишу, замаскировал вход. Посидел возле омета на мягкой, холодноватой земле, выкурил самокрутку, поглядывая на мерцающие за речкой деревенские огоньки, и, заплевав тщательно окурок, пошел на берег, к лодке.

На следующий день, перед вечером, сказал Стешке:

– Видишь, где куст полыни висит на омете? Там балагашек…

– Фролка… н-не могу, – попятилась, сильно замотала головой Стешка.

– Тогда как хошь. Дважды просить не буду, – равнодушно пожал он плечами.

До самой темноты Стешка была рассеянной и неловкой какой-то, вздрагивала при каждом щелчке бича. А под конец, закидывая на круг пласт колосьев, выброшенный копытами, повредила передние ноги коня. Разгоряченная лошадь с ходу припала на грудь, ее тотчас стоптали задние, путаясь в постромках, раскатились по сторонам. Взметнулись человеческие крики, лошадиное ржание и дикий храп, поднялась тучей пыль.

– Раззява косорукая! – замахнулся на Стешку кнутом Филимон Колесников. – Угробила коня, однако, с-стерва…

Филимон, может быть, и опоясал бы Стешку, но кнут схватил подъехавший председатель колхоза.

– Погоди, Филимон, – попросил он. – В чем дело?

Стали освобождать лошадей от постромок, разводить в стороны. Сбившись кучей вокруг пораненного коня, осматривали его ногу.

Стешка, прислонившись спиной к скирде, дико поводя глазами не то от испуга, не то еще от чего, незаметно для себя переступала ногами, двигалась к краю омета.

Как только Стешка скользнула за угол скирды, наблюдавший за ней краем глаза Фрол усмехнулся. Растолкав людей, он посмотрел, как голый по пояс Филимон Колесников перематывал лошадиную ногу своей располосованной рубахой. Захар сидел на корточках возле лошадиной морды и поглаживал ее ласково по плоской щеке.

Назад Дальше