– Ну как же… Слышали, слышали, – сказал Морозов. – Гляди, как бы с ней беды тебе не нажить.
– Какой беды?
– Да я так, Господи… – быстро проговорил Устин. – Я к тому, что они, Никулины, все какие-то… Антип сам придурок, всем известно. Клашка вон одержимая чем-то. Все Федьку моего ждет. Мне за сына лестно, конечно, но… Без малого ведь двадцать лет прошло.
– Так разве это плохо, что ждет?! Не каждая умеет…
– Оно все хорошо на время. А все же гляди с Зинкой-то. Уволил бы, да и дело сторона…
– За что же увольнять ее? Работает она хорошо.
Помедлив, Устин проговорил:
– Ну и ладно, коли так… Дело твое, понятно. Доведись до меня – я бы подальше от нее держался.
– Почему это? – Смирнов откинул воротник.
– То да се – не растолкуешь все, как говорит старик Шатров. Ребенка она имеет, а от кого? Непонятно. Квартиру отдельную заимела. Да… Женщина молодая, тело горячее. А от горячего – хе-хе! – лучше подальше…
– Ты думаешь, что говоришь?! – воскликнул Смирнов.
– Да шутя я, – сказал Морозов. Но через полминуты уронил еще раз свое: – Хе-хе…
Лошадь шла крупной и ровной рысью. Дорога стала наезженнее и чуть ухабистее. Вдали показались первые дома станционного поселка. Они будто всплывали из-за мглистого горизонта и покачивались, как поплавки на водной глади.
Неожиданно в сердце Петра Ивановича возникла режущая боль, и он даже вскрикнул, на какое-то мгновение потерял сознание и привалился к плечу Устина. Но тотчас пришел в себя и почувствовал, как Морозов отталкивает его со словами:
– Ты, оказывается, гнилей внутри, чем кажешься с первого взгляда.
Вот теперь в его голосе прозвучало незамаскированное, откровенное злорадство. Вот теперь Петр Иванович верил, что там, возле конюшни, разговаривал с Фролом Устин.
Лицо Петра Ивановича покрылось крупными каплями пота. Он лежал в санях, опираясь на левый локоть, чувствовал, как дрожит и слабнет его рука. Выезжая из «Рассвета», он надеялся, что припадок начнется не так скоро. И вот…
– Я уж наслушался сегодня… твоих речей обо мне, – сказал Смирнов, пересиливая боль. – Насчет собаки, в которую палкой… И что окочурился бы на полдороге… так не беда.
– Вот как! – воскликнул растерянно Устин и хлестнул лошадь.
– Не могу лишь в толк взять, с чего такая ненависть у тебя ко мне…
Морозов нервно рассмеялся, проговорил неловко, сбиваясь:
– Ты уж скажешь – ненависть. Оно, может, так… В общем, каждый вонюч в душе, если разобраться. Вот и я…
Сердце теперь рвало на части. Лошадь стремительно несла сани по улицам поселка, но Петру Ивановичу казалось, что они тащатся шагом и что он трижды успеет умереть, прежде чем они доедут до медпункта.
– Ты не притворяйся, – задыхаясь, проговорил Смирнов, – и объясни мне весь твой разговор с Кургановым у конюшни. Всю махинацию с этим сеном в Пихтовой пади объясни. И еще – что значит: «Если лошадь не идет в оглобли, ее кнутом по морде хлещут»? Что значит твоя угроза Курганову: «Я еще поговорю с тобою особо»?
– Объяснить?! – закричал вдруг Устин и повернулся к Смирнову всем телом. Под телячьей шапкой сверкнули черные молнии. – Нет, это ты мне объясни, об чем с Захаром вы вчера… Слышал ведь я его слова, что глаз с меня теперь не спустит. Тридцать лет копает все под меня, скрадывает, как зверя. Да чего меня скрадывать?! А теперь ты еще… роешься, как свинья под деревом! Ишь завел: «Откуда ты родом?» А тебе-то что? А тебе зачем?! Да и будто не рассказывал тебе Захар, будто не знаешь…
Устин, наклонившись над Смирновым, обдавал его горячим дыханием. Заросшее черными волосами лицо его было перекошено, кажется, вдоль и поперек.
Петр Иванович уже плохо понимал, о чем кричит Морозов.
Лошадь остановилась наконец возле медпункта. На низенькое крылечко вышел человек в белом халате, и Петр Иванович узнал молоденького врача Елену Степановну Краснову, которая недавно работала в районной поликлинике вместе с его женой, а нынешней осенью переехала на эту станцию.
До крови закусив губу, Петр Иванович полез из кошевы, собрав последние силы.
– Давай, давай, ройся! – еще раз крикнул ему в лицо Морозов, обдавая тяжелым запахом из заросшего черными волосами рта. – Захар вон, говорю, всю жизнь… А ты, я думаю, и подавно не докопаешься! Ты просто не успеешь… не успеешь, понятно?
Это было последнее, что слышал Петр Иванович. Он еще сообразил, что Морозов сдернул с него тулуп, что Елена Степановна и откуда-то взявшийся густо заиндевевший Митька Курганов ведут его на крыльцо медпункта. И, теряя сознание, стал проваливаться в мягкий, согревающий сухим теплом омут.
Но не успел он коснуться дна этого омута, как чернота начала рассеиваться, а его самого какая-то сила принялась выталкивать вверх. Вот где-то далеко-далеко замаячил сквозь туман врач или медсестра. Петр Иванович отвернулся от человека в белом халате и увидел, как желтый солнечный свет играет в морозных стеклах небольшого оконца.
Сердце его билось ровно, боль исчезала. Чувствовалась только во всем теле смертельная усталость.
– Сколько часов я… давно я здесь? – спросил Петр Иванович.
– Да с полчаса всего, – проговорил тот, кто сидел рядом, голосом Митьки Курганова.
Смирнов повернул голову. Митька почему-то виновато улыбался. Он даже не пошевелился, но на его широченных плечах все равно затрещал больничный халат.
– Ты откуда здесь взялся? – удивленно спросил Петр Иванович.
– Да батя… «Иди, говорит, на станцию, как бы в дороге что не случилось…» – опять виновато улыбнулся Митька.
– Кто? – привстал даже Петр Иванович. – Фрол… Петрович?!
Митька вскочил с табуретки.
– Да вы лежите… лежите. Ну да, батя мой… Я встал на лыжи, пошел. А доктора вызвали куда-то к больному. Она мне: «Ты посиди немного возле Петра Ивановича, теперь ничего опасного…» Вот я и сижу.
Голос Митьки успокоил Смирнова. Он снова посмотрел на морозное окно, облитое жидким солнечным светом, и спросил:
– Поезд ушел?
– Минут десять назад простукал.
– Следующий когда?
– После обеда будет. Да вы лежите, лежите! – опять торопливо проговорил Митька, видя, что Смирнов встает.
– Теперь-то уж ничего, – успокоил Курганова Петр Иванович. – Доктор правильно сказала, она знает.
Ноги Петра Ивановича все-таки дрожали. Он посидел немного на кровати. Потом прошел в соседнюю комнату, где был телефон, позвонил жене, что задерживается на станции в связи с одним делом, о котором надо обязательно написать в газете, и что приедет после обеда. Вернувшись к Митьке, сказал смущенно:
– Видишь, обманывать жену приходится. Как думаешь, хорошо это?
– Ну, мало ли что бывает… Это ничего…
Петру Ивановичу что-то не понравилось в Митькином ответе. Он внимательно посмотрел на него, вспомнил неожиданный утренний вопрос Анисима Шатрова: «Про Митьку-то што думаешь?»
Кто-то заскрипел на крыльце, и Смирнов, забыв про Митьку, кинулся, как мальчишка, к кровати.
Вошла Елена Степановна.
– Спасибо тебе, Митя. Теперь иди домой. Я уже здоров, с первым поездом уеду. Ничего со мной не случится теперь.
– Да, можете идти, – сказала Митьке и врач. Она сняла шубку и теперь поправляла коротенькую, девичью еще прическу. – Благодарю вас за помощь.
Митька неуклюже поднялся, потянул с себя стеснявший его халат.
– Давайте я помогу вам, – сказала Елена Степановна. – Хотя постойте, постойте! – воскликнула она и повернула Митьку к себе лицом. – Ведь вы, кажется… Курганов Дмитрий? Из колхоза «Рассвет»? Как это я раньше вас не узнала…
Митька посмотрел на нее сверху вниз, по-медвежьи переступил с ноги на ногу. От нее резко пахло лекарствами.
– Ну, из колхоза…
– Это вы осенью испугались прививки против тифа и сбежали в тайгу?
Серые глаза с коричневыми зрачками глядели на него строго и чуть насмешливо.
– Ничего я не испугался, – опустил свой чуб Митька. – А кожу зря прокалывать не дам.
– А я и разговаривать теперь не стану. Ну-ка, проходите в мой кабинет. Живо, живо!
– А я говорю, не дам! – сказал Митька. Сказал – и покорно пошел за Еленой Степановной.
Пока она кипятила на плитке шприц и иголки, Митька смирненько сидел на клеенчатой кушетке и оглядывал ее хрупкую фигурку. Ему казалось отчего-то, что это вовсе и не взаправдашний врач, а какая-то девчонка старательно играет во врача. Очевидно, потому, что очень уж она была маленькая.
Потом Елена Степановна присела на краешек стула боком к Митьке и стала что-то записывать в большую тетрадь. «На стуле три таких доктора поместятся», – мелькнуло у Митьки.
Коротко остриженные волосы все время сползали, когда она наклонялась над столом. Они закрывали сначала круглый подбородок, потом губы, длинные, чуть не закручивающиеся колечками ресницы. Скоро Митька видел только один ее нос с едва заметной горбинкой. Она, не прекращая писать, убирала волосы, запуская в них длинные белые пальцы, но волосы снова сползали.
Иногда, не обращая на них внимания, она о чем-то задумывалась и, как школьница, кусала зелененькую ученическую ручку.
Елена Степановна была красивой. Митька не отдавал себе еще в этом отчета, он сидел и соображал, почему так неожиданно оказался в этом кабинете и терпеливо ждет, когда ему будут «зря прокалывать кожу».
Наконец Елена Степановна положила на стол ручку и откинулась на спинку стула. Откинулась – и Митька замер, пораженный.
Сквозь морозное окно в кабинет били неяркие снопы солнечных лучей. Они захватывали спинку стула и растекались розовой лужей под Митькиными ногами, не задевая Елену Степановну. Но когда она откинулась, ее голова оказалась в полосе солнечного света. Пронизанные этим светом, заискрились вдруг ее волосы, а лоб, нос, губы и подбородок очертила золотисто-розовая каемка.
В этот-то миг Митька не понял, нет, а скорее почувствовал, как она красива.
Почувствовал и опустил глаза, будто ему в самом деле стало больно смотреть на нее.
Когда поднял их, Елена Степановна набирала в шприц сыворотку.
– Снимайте пиджак и рубашку, – сказала она.
Митька снял и, не зная, куда положить, держал в одной руке пиджак, в другой рубашку и майку.
– Повернитесь спиной.
– Да меня не то что тиф, никакая холера не возьмет, – буркнул Митька, собрав остатки своего упрямства, которого только хватило, чтоб сказать ей это. Сказав, он покорно повернулся.
Сделав укол, Елена Степановна бросила в кипящую воду шприц и произнесла чуть насмешливо:
– Ну вот и все. А то я боялась, что не выдержите и помрете. Одевайтесь.
Это Митьке уже не понравилось. Он молча, не спеша натянул рубашку, долго застегивал пуговицы. Почувствовав на себе его взгляд, Елена Степановна обернулась и отчего-то смутилась, покраснела.
– Послушай, а как тебя звать, доктор? – спросил в упор Митька.
– Краснова.
– То-то, вижу, красная вся, – буркнул Митька. – Я про имя спрашиваю.
Ей бы рассердиться на такую грубость, но она еще больше смутилась и промолвила: -
– Лена… То есть… Елена Степановна Краснова…
Митька выслушал ее снисходительно, не спеша надел пиджак.
– Ладно, Лена-Елена. Спасибо за обслуживание. Болеть-то сильно будет? – спросил он, приподнимая плечо.
– Нет, не очень, – все еще не придя в себя, проговорила она виновато.
– Ну что ж, прощай, товарищ доктор…
И Митька вышел из кабинета, надел полушубок, висевший в углу под марлевой занавеской, кивнул Петру Ивановичу и направился из медпункта.
– Странный какой-то парень, – сказала Елена Степановна, выйдя минут через пять к Смирнову. Щеки ее горели. – И грубиян, кажется… Ну, как вы?
– Все очень хорошо. Как-нибудь доберусь теперь до дому. Скоро будет поезд.
– Вам бы полежать часиков шесть…
– Что ты, Леночка! Там и так Вера Михайловна…
– Да знаю. Может, позвонить ей?
– Что ты, ни в коем случае!
– Ну, хорошо, хорошо. Я сейчас опять к больному пойду, по вызову. А вы уж полежите до поезда. На поезд я посажу вас. В вагоне с места не вставать. Приедете – сразу в постель…
Краснова ушла. А Петр Иванович, лежа в постели, пытался разобраться хоть в чем-нибудь из того, что сегодня произошло…
Сдернув тулуп со Смирнова, Устин так рванул вожжами, что жеребец заржал от боли, взвился на дыбы, с места взял в намет. Морозов едва-едва успел упасть в кошеву.
Когда жеребец пулей вылетел на околицу, на ту же дорогу, по которой они только что ехали, Морозов встал на ноги, принялся остервенело нахлестывать коня, и без того несущегося во весь мах. Жеребец, казалось, вот-вот вырвется из оглобель. Тогда Морозов соскочил с кошевы и побежал следом, придерживаясь за ее спинку.
Когда взмокший конь убавлял ход, Морозов вспрыгивал в кошеву и, не подбирая вожжей, опять принимался нахлестывать жеребца. Разогнав лошадь до прежней скорости, снова прыгал на землю, снова бежал следом. И опять заскакивал в кошеву, махая бичом…
Так продолжалось до самого Зеленого Дола. Казалось, Устин хотел загнать не жеребца, а самого себя. И лошадь и Устин взмокли, озверели, дышали хрипуче, свирепо оскаливая зубы. Конь под конец уже не дожидался свистящих ударов бича и, едва вскакивал Устин в кошеву, прибавлял ходу, все чаще и чаще припадая на передние ноги.
Перед въездом в Зеленый Дол Устин, потерявший где-то шапку, прыгнув в последний раз в кошеву, ткнулся в нее горячей и мокрой головой и распластался на мерзлой соломе. Жеребец из последних сил рванулся вперед. Колхозники, попадавшиеся на улице села, ошалело шарахались из-под самых копыт, бросали удивленные взгляды:
– Что за дьявол бешеный? Растопчет ведь кого…
– Да это бригадир вроде! Морозов!
– Сдурел он, что ли?! Коня ведь порешит.
– Нахлестался водки, должно, где-то…
Конь упал возле самой конюшни, переломив сразу обе оглобли, забился на снегу. Потом затих, только ноздри еще пузырились с полминуты. Пузыри так и застыли, не полопавшись, розоватой стеклянной шапкой.
– Люди, да сам Устин живой ли?! – проговорил, подойдя к саням, Филимон Колесников и ткнул Морозова кулаком.
Устин зашевелился, тяжело поднялся. Постоял, согнувшись, плетьми опустив руки, повел кругом мутными глазами. И пошел домой, так и не разгибаясь, чуть не по земле волоча руки.
– Да что это с ним, Господи! – воскликнула старая Марфа Кузьмина, которую Устин чуть не спихнул с дороги. Марфа давно жила в Озерках, но сегодня наведалась в гости к сыну.
– А ты не шляйся на улицах, где люди ходят, – ответил ей вездесущий Антип Никулин, уже крутившийся вокруг околевшей лошади. – И когда ты помрешь только?
– А вот стребую притвор – и помру, – ответила Марфа и пошла дальше своей дорогой.
Если бы Петр Иванович все это видел, он подивился бы поведению Устина еще больше. Но объяснить его, конечно, не смог бы, как не смогли сделать этого зеленодольские колхозники, толпившиеся вокруг околевшей лошади.
И только одному человеку в деревне, возможно, было понятно все. Он, этот человек, видел, как замертво упала лошадь возле конюшни. Он один из первых подбежал к саням, молча глядел, как поднимается из них Устин. Он молча проводил взглядом удаляющегося Морозова, а потом так же молча, не обращая внимания на галдящих вокруг колхозников, нагнулся и стал снимать с теплого еще жеребца сбрую.
Но этот человек ничего не сказал. Он не раскрыл даже губ, когда к конюшне подъехал вернувшийся из бригад Захар Большаков и воскликнул:
– Это еще что за конфета? Кто это коня угробил?! Слышишь, Фрол, тебя спрашиваю!
Курганов взвалил на себя сбрую, потащил ее в конюшню. Председателю все объяснили другие…
Притащившись домой, Устин Морозов упал на кровать, стоявшую на кухне, и пролежал не шевелясь несколько часов.
Ему все казалось, что над деревней до сих пор стоит злой и тоскливый волчий вой, который он слышал сегодня ранним утром. Сперва вой был слышен еле-еле, точно зверю кто-то легонько прищемил лапу и он, повизгивая, пытался освободить ее. Но лапу сжимало все сильнее, и зверь начинал чувствовать боль. В его крике появились теперь угрожающие нотки. Он, наверное, уже по-настоящему дернул свою лапу раз-другой. Однако почувствовал еще большую боль, и волчий голос стал наливаться, набухать тяжестью и злобой. Послышались в нем упругие переливы, постепенно перераставшие в зловещее рычание.