Его особенно поразили выплюнутые Стенькой зубы, он то и дело, болезненно передергивая плечами, говорил о них.Мы оба с ним были как пьяные под влиянием вставшей перед нами мучительной и жестокой картины пыток.- Ты мне ее еще раз прочитай, слышишь? - уговаривал меня Коновалов, подняв с полу книгу и подавая ее мне. - А ну-ка, покажи, где тут написано насчет зубов?Я показал ему, и он впился глазами в эти строки.- Так и написано: "зубы свои выплюнул с кровью"? А буквы те же самые, как и все другие... Господи! Как ему больно-то было, а? Зубы даже... а в конце там что еще будет? Казнь? Ага! Слава те, господи, все-таки казнят человека!Он выразил эту радость с такой страстью, с таким удовлетворением в глазах, что я вздрогнул от этого сострадания, так сильно желавшего смерти измученному Стеньке.Весь этот день прошел у нас в странном тумане: мы все говорили о Стеньке, вспоминая его жизнь, песни, сложенные о нем, его пытки. Раза два Коновалов запевал звучным баритоном песни и обрывал их.Мы с ним стали еще ближе друг к другу с этого дня.
Я еще несколько раз читал ему "Бунт Стеньки Разина", "Тараса Бульбу" и "Бедных людей". Тарас тоже очень понравился моему слушателю, но он не мог затемнить яркого впечатления от книги Костомарова. Макара Девушкина и Варю Коновалов не понимал. Ему казался только смешным язык писем Макара, а к Варе он относился скептически.- Ишь, ты, ластится к старику! Хитрая!.. А он - экое чучело! Однако брось ты, Максим, эту канитель! Чего тут? Он к ней, она к нему... Портили бумагу... ну их к свиньям на хутор! Не жалостно и не смешно: для чего писано?Я напоминал ему подлиповцев, но он не соглашался со мной.- Пила и Сысойка - это другая модель! Они люди живые, живут и бьются... а эти чего? Пишут письма... скучно! Это даже и не люди, а так себе, одна выдумка. Вот Тарас со Стенькой, ежели бы их рядом... Батюшки! Каких они делов натворили бы. Тогда и Пила с Сысойкой - взбодрились бы, чай?Он плохо понимал время, и в его представлении все излюбленные им герои существовали вместе, только двое из них жили в Усолье, один в "хохлах", один на Волге... Мне с трудом удалось убедить его, что если бы Сысойка и Пила "съехали" вниз по Каме, они со Стенькой не встретились бы, и если бы Стенька "дернул через донские казаки в хохлы", он не нашел бы там Бульбу.Это огорчило Коновалова, когда он понял, в чем дело. Я попробовал угостить его пугачевским бунтом, желая посмотреть, как он отнесется к Емельке. Коновалов забраковал Пугачева.- Ах, шельма клейменая, - ишь ты! Царским именем прикрылся и мутит... Сколько людей погубил, пес!.. Стенька? - это, брат, другое дело. А Пугач гнида и больше ничего. Важное кушанье! Вот вроде Стеньки нет ли книжек? Поищи... А этого телячьего Макара брось - незанимательно. Уж лучше ты еще раз прочти, как казнили Степана...В праздники мы с Коноваловым уходили за реку, в луга. Мы брали с собой немного водки, хлеба, книгу и с утра отправлялись "на вольный воздух", как называл Коновалов эти экскурсии.Нам особенно нравилось бывать в "стеклянном заводе". Так почему-то называлось здание, стоявшее недалеко от города в поле. Это был трехэтажный каменный дом с провалившейся крышей, с изломанными рамами в окнах, с подвалами, все лето полными жидкой пахучей грязи. Зеленовато-серый, полуразрушенный, как бы опустившийся, он смотрел с поля на город темными впадинами своих изуродованных окон и казался инвалидом-калекой, обиженным судьбой, изринутым из пределов города, жалким и умирающим. В половодье этот дом из года в год подмывала вода, но он, весь от крыши до основания покрытый зеленой коркой плесени, несокрушимо стоял, огражденный лужами от частых визитов полиции, - стоял и, хотя у него не было крыши, давал кров разным темным и бесприютным людям.
Их всегда было много в нем; оборванные, полуголодные, боящиеся солнечного света, они жили в этой развалине, как совы, и мы с Коноваловым были среди них желанными гостями, потому что и он и я, уходя из пекарни, брали по караваю белого хлеба, дорогой покупали четверть водки и целый лоток "горячего" - печенки, легкого, сердца, рубца. На два-три рубля мы устраивали очень сытное угощение "стеклянным людям", как их называл Коновалов.Они платили нам за эти угощения рассказами, в которых ужасная, душу потрясающая правда фантастически перепутывалась с самой наивной ложью. Каждый рассказ являлся пред нами кружевом, в котором преобладали черные нити - это была правда, и встречались нити ярких цветов - ложь. Такое кружево падало на мозг и сердце и больно давило и то и другое, сжимая его своим жестким, мучительно разнообразным рисунком. "Стеклянные люди" по-своему любили нас - я часто читал им разные книги, и почти всегда они внимательно и вдумчиво слушали мое чтение.Знание жизни у них, вышвырнутых за борт ее, поражало меня своей глубиной, и я жадно слушал их рассказы, а Коновалов слушал их для того, чтобы возражать против философии рассказчика и втянуть меня в спор.Выслушав историю жизни и падения, рассказанную каким-нибудь фантастически разодетым субъектом, с физиономией человека, которому никак уж нельзя положить пальца в рот, - выслушав такую историю, всегда носящую характер оправдательно-защитительной речи, Коновалов задумчиво улыбался и отрицательно покачивал головой. Это замечали.- Не веришь, Леса? - восклицал рассказчик.- Нет, верю... Как можно не верить человеку! Даже и если видишь - врет он, верь ему, слушай и старайся понять, почему он врет? Иной раз вранье-то лучше правды объясняет человека... Да и какую мы все про себя правду можем сказать? Самую пакостную... А соврать можно хорошо... Верно?- Верно, - соглашается рассказчик. - А все-таки ты это к чему головой-то качал?- К чему? А к тому, что ты неправильно рассуждаешь... Рассказываешь ты так, что приходится понимать, будто всю твою жизнь не ты сам, а шабры делали и разные прохожие люди. А где же ты в это время был? И почему ты против своей судьбы никакой силы не выставил? И как это так выходит, что все мы жалуемся на людей, а сами тоже люди? Значит, на нас тоже можно жаловаться? Нам жить мешают, - значит, и мы тоже кому-нибудь мешали, верно? Ну, как это объяснить?- Нужно такую жизнь строить, чтоб в ней всем было просторно и никто никому не мешал, - говорят Коновалову.- А кто должен строить жизнь? - победоносно вопрошает он и, боясь, что у него предвосхитят ответ на вопрос, тотчас же отвечает: - Мы! Сами мы! А как же мы будем строить жизнь, если мы этого не умеем и наша жизнь не удалась? И выходит, братцы мои, что вся опора - это мы! Ну, а известно, что такое есть мы...Ему возражали, оправдывая себя, но он настойчиво твердил свое: никто ни в чем не виноват пред нами, каждый виноват сам пред собою.Крайне трудно было сбить его с почвы этого положения, и трудно было усвоить его взгляд на людей. С одной стороны, они в его представлении являлись вполне правоспособными к устройству свободной жизни, с другой они какие-то слабые, хлипкие и решительно неспособные ни на что, кроме жалоб друг на друга.Весьма часто такие споры, начатые в полдень, кончались около полуночи, и мы с Коноваловым возвращались от "стеклянных людей" во тьме и по колено в грязи.Однажды мы едва не утонули в какой-то трясине, другой раз мы попали в облаву и ночевали в части вместе с двумя десятками разных приятелей из "стеклянного завода", с точки зрения полиции оказавшихся подозрительными личностями. Иногда нам не хотелось философствовать, и мы шли далеко в луга, за реку, где были маленькие озера, изобиловавшие мелкой рыбой, зашедшей в них во время половодья.